Мои Конспекты
Главная | Обратная связь


Автомобили
Астрономия
Биология
География
Дом и сад
Другие языки
Другое
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Металлургия
Механика
Образование
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Туризм
Физика
Философия
Финансы
Химия
Черчение
Экология
Экономика
Электроника

Этюд четвертый — контекст.



Кое- что в эстетике «раскрошенности» можно связать с постмодернистскими веяниями, смешением мотивов, перетеканием складок. Кое-что заставляет вспомнить гоголевскую панночку, а ближе — булгаковскую Маргариту, которая на метле летала. Можно вспомнить Мандельштама, пробовавшего склеить века позвонки. Можно, вслушавшись в созвучия, уловить, чьи такты подхватывает Ольга Залесская как бард. Впрочем, вряд ли это определишь точно: ее четкая музыкальность не имеет внешнего адреса: голос, иногда играющий серебристо, иногда режущий сталью, не изображает ни наивной девочки, ни усталой домоправительницы, в ее мелосе вообще ничего не изображается, тут нет намека на тот поющийся театр, который у Галича подхватил Луферов, — а просто душа рассказывает о том, что с ней происходит.

Я попробую найти этой душе контекст психологический — в партитуре сменяющихся сегодня поколений.

У меня есть такая любимая схема. Поколения не сменяются постепенно, как вода в бассейне, — они набегают волнами; каждая новая волна словно срывается с камня-волнореза каждые 12–15 лет (срок предполагается из соображений простейшей демографии: между отцами и детьми вклиниваются старшие-младшие братья: две биологические сетки ложатся впереброс).

Значит, каждые 12–15 лет надо нащупывать волнорез: событие, которое круто меняет общественную ситуацию и определяет психологические параметры того поколения, которое входит в жизнь. Например. Люди, родившиеся между 1905 и 1917 годами, — это один душевный склад, а люди, родившиеся между 1917 и 1929, - другой.

Но это еще только душевный склад: логика готовности. Где-то на переломе отрочества к юности или юности к молодости должно быть историческое событие, потрясение (или отсутствие потрясения, пытка бездействием, пустотой, застоем, когда «арфа сломана» или когда «скоро грянет буря»), и ощущение, что «это с нами войдет в поговорку» помогает поколению утвердиться в сознании своей миссии. Это уже логика задачи. Будет ли задача решена, — это уже вопрос судьбы. Но в том возрасте, который католики связывают с моментом конфирмации, такое событие должно завершить психологическое формирование поколения.

Когда- то я выстроил схему того, как сменялись русские поколения за два века. Статья была закончена в 1990 году (и тогда же раза три напечатана), так что я довел схему до конца восьмидесятых годов, а дальше поставил отточие… которое сейчас заменю запятой и продолжу схему на один «пункт», воспроизведя заодно три предыдущих.

Итак. Между Великим Октябрем и Великой Чисткой (ее начало — год Великого Перелома) рождается поколение, которое готово умереть за мировую революцию. Они и умирает — в окопах Великой Отечественной войны. Самоназвание — «мальчики Державы». Конфирмованы — Победой. Во врагах числили — мировой капитал.

Следующее поколение — между годом Великого Перелома и началом Великой Отечественной войны. Спасенные дети. Последние идеалисты. Самоназвание — «Шестидесятники», крайне неудачное (может, потому и прилипшее, как ярлык). Конфирмация — 1956 год, ХХ съезд партии. Во врагах — сталинисты, лишившее социализм человеческого лица.

Дальше — между 1941 и 1953 годами — рождается поколение, которое вырастает в послевоенной скудости, воспринятой как изначальное проклятье. Конфирмованы — в 1968 году под лязг танков, задавивших Пражскую Весну. Психологическая доминанта — воинствующий эскапизм, отказ входить в любые общественные структуры: лучше сидеть в котельной, в подсобке, в сторожке, изучать йогу. Самоназвание: «Поколение сторожей и дворников». Западный аналог — хиппи. Во врагах — вся тоталитарная культура, то есть как бы «вся» общепризнанная реальность.

Поколение, родившееся между 1953 и 1968 годами, вырастает вне сталинского гипноза, в неустойчивом либеральном климате и конфирмуется в начале 80-х годов ожиданием «конца прекрасной (то есть осточертевшей) эпохи», которая никак не кончается. Дети обманной Оттепели вырастают в ненависти к этой Оттепели. Во врагах — опростоволосившиеся «шестидесятники». В идеале — личный успех. Девиз: бери от жизни все. Историческая миссия — формирование «среднего класса». Главные герои: «новые русские», первопроходцы бизнеса, паханы криминала, наведшие шорох на всю Европу. Политике — никакого доверия! Если нужна партия, то они объявят партию любителей пива или еще какого-нибудь зелья. Главные жанры — веселый глум и ироническая реклама. Самоназвание: «Поколение, выбравшее пепси». Пораженцы… Уступили поле до начала партии. Вслушаешься в песни Мирзаяна, Бережкова, Казанцевой, да и в свои, — свидетельствует Александр Анпилов, — жизнь запрограммирована на годы вперед… Не верь, не бойся, не проси, и т. д.

И вот приходит поколение, родившееся после 1968 года и до…1986-го, я думаю, то есть в пору, когда «двуглавая империя» покатилась к своему концу, хотя еще не осознала этого. Конфирмация выпадает как раз на финал агонии, когда позвонки империи окончательно разлетелись. Это поколение еще не решило, кто у него во врагах. Оно поет, как птица… как залетная птица, голос которой выбивается из запрограммированного хора. Так формулирует Анпилов, а я бы сказал: белая ворона.

Это новое поколение ощутило в себе силу, не затронутую цинизмом и скепсисом. К чему эта сила приложится и на что будет потрачена, — вопрос судьбы.

Вьюга, оттепель, цветение, завязь,

Сахар, банка, неизбежность, компот

Жизнь покажет, что из перечисленного Ольгой Залесской закрепится как символ .

ПОЦЕЛОВАТЬ КАМНИ…

…Вернуться в тоскующий дом.

Александр Ананичев

Его биография — пока еще достаточно краткая — начинается с цифры: 1970.

Когда этот год наступил, он казался знаком окончательного триумфа Советской власти: она придала столетию своего основателя грандиозный, всемирно-исторический масштаб. Кто мог предположить, что люди, родившиеся в том году, окажутся последними, кому доведется пройти обязательные ступени «комвоса», то есть коммунистического воспитания, а потом распрощаться с самой лестницей.

Стадию «октябрят» они прошли под традиционную советскую музыку, а потом и «пионерию». Правда, делаясь пионерами, они уже могли уловить в этой музыке вплетающиеся в нее со стороны издевательские нотки.

Комсомол их принял буквально накануне самороспуска.

Была еще армия: на два года она изымала человека из идейного распада (в армии распад тоже шел, но по другим линиям); демобилизовавшись с действительной, такой человек поспевал если не на пепелище, то на самый разгар…

Время мое растоптало Империю,

Пылью зеленой звеня.

Лыко «Империи» встало в строку позднее, и пыль зеленая взметнулась — лет через десять после «отмены СССР», — а тогда еще на триколорные составные расщеплялся красный.

Попала душа на распутье.

Выбрать демократию?

В сознании Александра Ананичева бардом демократии оказался «воспеваемый либералами» Михаил Щербаков, о котором Ананичев отзывается так: это «как бы пришелец с другой планеты». Интересно: о гражданской позиции — ни слова, а только — об интонации: «он смотрит на этот мир прохладно, отстраненно». Чтобы сквозь интонацию проступила позиция, Ананичев сдвигает прицел с фигуры Щербакова на фигуру мэтра, Иосифа Бродского: «с его почти брезгливым, ледяным неприятием жалости к людям»… Демократия, отпраздновавшая победу в 90-е годы, — безжалостна. Кажется, на этом счеты с ней Ананичева кончены.

Назад повернуть, в утраченные советские времена? Нереально. «Провалился в бездну Советский Союз, оставивший в память о себе Ленинградскую область и вождя мирового пролетариата на броневике, словно пародирующего Медного всадника». Как у истинного поэта, у Ананичева и здесь работает интонация: в отношении провалившегося Советского Союза — прохладная отстраненность, в отношении его основателя — отчужденная ирония. Впрочем, и к Медному всаднику — никакого пиетета; две Империи: Советская и Российская — сливаются в общее чучело.

Так что же? Повиснуть в пустоте? «Мы были последними пионерами… Галстуки сняли… И стали никем — звездами и снежинками, искорками, летящими от папиросок…» Борис Рыжий, написавший эту эпитафию, повесился от отчаяния. Александр Ананичев ищет, как устоять.

Обернувшись в прошлое, он за Кремлевскими звездами и питерскими прешпектами всматривается давнее — в Русь московскую, в скиты лесного Заволжья, в кельи первых отечественных монахов. Здесь находит душа давно покинутый Дом, и поэзия сразу обрастает реалиями. Высокие свечи, горячие иконы, золотые кресты. Купола, лампады, иноки…

Видно, сказывается место рождения Александра Ананичева — его малая родина — советский город Загорск, переназванный так в незабываемом 1919-м в память о большевике, взорванном эсеровской бомбой. Для этого убиенного революционера Ананичев находит одно определение: польский. В сознании поэта живут совершенно другие духи места: архимандрит Леонид, архимандрит Авраамий, патриарх Никон и, наконец, «ангел-хранитель земли Русской» — преподобный Сергий Радонежский.

Александр Ананичев становится знатоком, экспертом, блестящим экскурсоводом по Лавре, автором диссертации о ее памятниках.

Очередную книгу его благословляет игумен Лавры отец Виссарион. «Помилуй, отче», — шепчет поэт, гладя крестик под рубахой. Реют кресты над Парнасом, поют ангелы. Колокола созывают разбредшихся детей.

Ветрам проворным открытый

На перекрестке пустом

Дремлет, вздыхая, забытый

Блудным хозяином дом.

Но какая- то неодолимая сила разворачивает героя, обретшего кров, обратно в неуправляемый мир.

Что это? Жажда испытать себя? Неуемное любопытство? Исходный, исконный, изначальный русский зуд: что там, за горизонтом? Дорога на океан… а потом и через море-океан: за морем житье не худо, и какое в свете чудо? Колдовство ли очаровывает русского человека, вечно мечтающего вернуться к себе самому, к «своим», припасть к родным камням, но еще больше — погулять по свету!

Знаете, чем озабочен Александр Ананичев, осенивший себя именем Сергия Радонежского?

«Константинополь будет наш!»

Господи, твоя воля: где Посад, где Константинополь! Достоевскому на том свете икается от этой непроходящей чесотки. А никуда ведь не денешься: душа у нас — казачья.

Тихий Дон не был тихим и ласковым:

Воды с кровью в нем перемешаны.

В камыши — волна басурманская,

Православная — под орешину…

Жены шли к Уралу за бедами,

Воскресеньями, ой, прощеными,

Хороня мужей не отпетыми

И детей в пути не крещеными…

Некрещеные, а свои.

Да ведь и поляки — свои, хотя с ними не все гладко, вот если бы Польша была православной… Еще бы лучше «в каком-нибудь нейтральном Вышеграде» созвать славянский съезд! Вот все ручьи и слились бы в едином море. «Болгария, Болгария, священная страна!..» И с ней не гладко, пожарами озарена, вот-вот за братушек надо будет вступаться. И сербов надо бы защитить. Но, увы: «покуда Москва на коленях, на кресте остается Белград».

Общая картина: выходит в мир душа, полная добрых намерений, щедрая, готовая к самопожертвованию, а мир встречает ее огнем и злобой. Хочется полюбить всех — а как их всех обнимешь, когда дерутся? Посылает Русь сынов своих с миром… и что же? Один, отстреливаясь в танке, сгорает под Кабулом. Другой убит в завьюженном Кизляре. Третий, спецназовец, остается лежать «на площади восставшей». На какой площади? Где? Кого усмирял? Не уточняется.

А может, это и лучше, что не уточняется. Уточнишь еще невпопад. «Я стою в самом центре Багдада, для кумыса готовлю стакан»… Успел ли выпить, пока Буш не навалился на Саддама?

Неподатлив мир на доброе слово. Строишь рай, человек в нем тоскует, яд ближнему сыпет, в ад просится, туда, где «банкиры, шуты, упыри, спидоносы». Да что рай — начали строить божий храм, бригадир начитался Толстого и… «вместо праздника Успенья посвятил собор раскосому БуддЕ» — сдвигая ударенье на кончик имени, Ананичев передает все омерзение православного человека при таком святотатстве.

Однако ведь и нехристей надо любить. А результат? Даешь приют измученному страннику, а тот, освоившись в доме, входит во вкус и, «глядь, в сапожках по дому гуляет тот, кто давеча был босиком». Завершается история следующим обещаньем:

Похмелю свою душу ветрами

И нагайкой встряхну огневой,

Чтобы этот, пристроенный нами,

Под своей окармлялся звездой!

Борцы с еврейским заговором могут заподозрить, что тут звезда Давида о шести лучах, но с такой же вероятностью лучей может оказаться восемь. Ананичев чужд конфессиональной слепоты, как и слепого национализма. Эпизод из Великой Отечественной войны: немец ведет на расстрел русского и горца. «Чернявый! Тебя не убью, если ты старшину расстреляешь. Этот русский умрет за Россию свою, ну, а ты за кого погибаешь?» Горец убивать русского отказывается, они встают рядом и падают: старшина — «головой на восток, а южанин — ногами на север». Перед смертью этот южанин успевает сказать: «Я умру за улыбчивый Азербайджан и печальную русскую землю».

Не будем придираться: с чего это Азербайджан так улыбчив. И еще: откуда там горы? А вдруг Ананичев имеет ввиду Нагорный Карабах? Я в это не верю, никаких подтекстов, намеков и тайных знаков у него нет, не тот характер. А вот русская печаль неподдельна.

Печаль — оттого, что мир не откликается, не отвечает сердцем сердцу. Отовсюду — злоба. «И уже никому не уйти… Громыхают колеса жестоко. Сторожат нас собачья эпоха и зима на обратном пути. Впереди — только тягостный плен, Только сумрак и берег печальный, где однажды под грохот кандальный нас поставят вдоль гибельных стен. У России — на небо исход! Побредем мы этапом бескрайним за Христом, сокровенным, опальным, через озеро звездное вброд».

Как справиться с этим подступающим Апокалипсисом? Читая святых отцов и другие достославные сочинения, Александр Ананичев черпает из них утешение. «Лучшее во мне то, что я себе не нравлюсь»… «Лишь в своем сомнении можно не сомневаться»… «Ничего нельзя исправить, кроме собственной души»…

Исправление собственной души не только не противоречит образу Святой Руси, брезжущему в стихах и песнях Ананичева, но в принципе этим христианским самоощущением предполагается. Однако не избавляет от печали. И от боли, источник которой — в том, что противоречиями разодрана сама Святая Русь.

Каркает ворон. Молится инок. Люди просятся в ад.

Середины у нас никакой,

Каждый крепкого берега просит:

На Руси — то подлец, то святой.

Серых нет, а коричневых — вовсе.

Знатоки русской философии несомненно распознают здесь перекличку с давней идеей, что на Руси честных нет, но все святые.

Если святые, значит, есть, во что верить.

Словно ладан, пью русскую грусть…

Оглянусь: сзади — волки по насту.

Ты жива, Православная Русь, —

И открыто Небесное Царство.

Небесное Царство открыто для духовного зрения. А зрение реальное? Оно упирается… нет, не в чащобу, из глубины которой каркает ворон и в глубину которой идет святой, чающий найти там уединение. Упирается реальное зрение — в овраг, памятный по Вятке но располосовавший всю Россию. Название этого оврага — Раздерихинский — включает цепочку звуковых и смысловых ассоциаций, и тогда рождается лучшая ананичевская песня, эмблема его лирики, заглавный символ, украшающий его диски и кассеты.

Братские могилы подпирают склоны оврага, трава шелестит над костями.

Чьи кости?

Две столкнул однажды рати

Темной ночью грозный яр:

Устюжан здесь резал вятич,

Принимая за татар…

Но ведь и татары — люди! Причем — свои, не менее свои, чем тот «горец», что упал головою на север, погиб на печальную Русь. Страшнее другое: устюжанин и вятич без всяких татар готовы бить друг друга, причем каждый — во имя Святой Руси.

Нас беда не вразумила.

Мы разрознены и злы.

Сколько мы своих в могилу

По ошибке упекли!

По ошибке?! Или по горькой нашей склонности к расколу и раздору? О, если бы это были только «ошибки» — их-то можно исправить. Но попробуй исправить душу, когда она выстроена на этом максимализме, на «неизбежности греха» и сладкой безнадеге вечного покаяния!

А потом целуем камни,

И печаль несем в кабак…

И все глубже окаянный

Раздерихинский овраг.

Потрясающая песня. Каждый раз, когда слышу ее, душа, не в силах «исправиться», корчится, как в петле. И из той же петли — наитием, что ли — взмывает ввысь: в свет, в свободу, в бездонь.

Может, это от мелодического строя, от манеры пения? У Ананичева, как у барда, ответ на выраженную в словах неразрешимость таится в гармонии.

Поет он — в такт шагам, в ритме легкой, летящей походки. Ничего от проникновенного зауныва, привязавшего бардовскую песню 60-х годов к городскому романсу. Ничего — от укрома комнатной независимости, от уязвленной интеллигентской «кухонной оппозиции» 70-х. И от монашьей кротости, от поступи «мелкими шажками», тихо зашуршавшей в 80-е, — ничего…

Открытая ширь, пение птиц, плеск реки. Овевающий ветер, дыхание в такт шагам, пение — вольное, как дыхание.

Как это вольное, счастливое пение сопрячь с горечью знания, эту естественную энергию — с ожиданием Апокалипсиса?

А думаете, вечные разборки наши, удаль раздерихинская — от «ошибок» только?

От избытка сил все это.

Вот этот избыток сил и держит выпрямленной душу человека, осознавшую себя в Сергиевом Посаде, опевшего весь мир и вернувшегося, чтобы поцеловать родные камни.