Мои Конспекты
Главная | Обратная связь


Автомобили
Астрономия
Биология
География
Дом и сад
Другие языки
Другое
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Металлургия
Механика
Образование
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Туризм
Физика
Философия
Финансы
Химия
Черчение
Экология
Экономика
Электроника

ЧЕРНЫЙ ПОЛКОВНИК.



 

«Какова его цель? Сколько я могу судить, личная, своекорыстная. Он хотел произвесть суматоху и, пользуясь ею, завладеть верховной властью в замышляемой сумасбродами республике. Достигнув верховной власти, Пестель сделался бы жесточайшим деспотом», — напишет позже в «Записках о моей жизни» И. И. Греч.

Быть может, этот человек, которого при Советской власти нас учили ненавидеть, ничего о нем не рассказывая, попросту оболгал святого революционера по врожденной гнусности своей, а то и по заданию Третьего отделения? Что ж, рассмотрим жизнь и взгляды «черного полковника» подробнее…

Вот слова самого Пестеля, прозвучавшие в разговоре с Рылеевым: «Вот истинно великий человек! По моему мнению, если иметь над собой деспота, то иметь Наполеона. Как он возвысил Францию! Сколько создал новых фортун! Он отличал не знатность, а дарования!»

Первыми, задолго до Греча, убедились в бонапартистских поползновениях Пестеля сами же руководители Северного общества. С редкостным для них единодушием. Никиту Муравьева разглагольствования Пестеля о благе диктатуры оттолкнули сразу. Как и Сергея Трубецкого. Трубецкой выразился недвусмысленно: «Человек вредный, и не должно допускать его усилиться, но стараться всевозможно его ослабить». Это были не просто слова — через свои связи в Южном обществе Трубецкой усиленно пестовал оппозицию Пестелю…

Рылеев сказал: «Пестель человек опасный для России и для видов общества». Историк М. Н. Покровский охарактеризовал их встречу так: «…У Пестеля нельзя отрицать большого таланта приспособления: при первом свидании с Рылеевым автор „Русской правды“ в течение двух часов ухитрился быть попеременно и гражданином Северо‑Американской республики, и наполеонистом, и террористом, то защитником английской конституции, то поборником испанской». На буржуазно‑честного петербургского литератора это произвело крайне неблагоприятное впечатление, и у него, видимо, сохранилось воспоминание о Пестеле как о беспринципном демагоге, которому доверяться не следует.

А вот собственноручные воспоминания Сергея Трубецкого о вышеописанной встрече с Пестелем: «При первом общем заседании для прочтения и утверждения устава Пестель поселил в некоторых членах некоторую недоверчивость к себе: в прочитанном им вступлении он сказал, что Франция блаженствовала под управлением Комитета общественной безопасности. Восстание против этого было всеобщее, и оно оставило невыгодное для него впечатление, которое никогда не могло истребиться и которое навсегда поселило к нему недоверчивость».

И немудрено: Комитет общественной безопасности, если кто запамятовал — это та либерально‑филантропическая контора, что во времена Французской революции сотнями отправляла людей на гильотину по малейшему подозрению…

А вот каким оригинальным образом Пестель у себя на юге вел противоправительственную деятельность. Слово Горбачевскому: «Вятского полка командир Пестель никогда не заботился об офицерах и угнетал самыми ужасными способами солдат, думая сим возбудить в них ненависть к правительству. Вышло совершенно противное. Солдаты были очень рады, когда его избавились, и после его ареста они показали на него жалобы. Непонятно, как он не мог себе вообразить, что солдаты сие угнетение вовсе не отнесут к правительству, но к нему самому: они видели, что в других полках солдатам лучше, нежели им; следовательно, понимали и даже говорили, что сие угнетение не от правительства, а от полкового командира».

Ну, а параллельно полковой командир Пестель, как бы это поделикатнее выразиться, порою путал полковую казну и свой собственный карман…

Флигель‑адъютант, глава Следственной Комиссии по делу о финансовых злоупотреблениях во Второй Южной армии, П. Д. Кисилев за долго до декабрьских событий выражался о Пестеле так: «Действительно много способностей ума, но душа и правила черны, как грязь».

Тогда Пестель еще не воровал — он был штабным офицером. Он пока что покрывал других. Когда командующий одним из корпусов Второй армии генерал Рудзевич серьезно проворовался, именно Пестель его «прикрыл», представив дело так, словно это интриганы и завистники по злобе оболгали честнейшего человека. Меж тем после ареста Пестеля в его бумагах нашли и собственноручное письмо Рудзевича, в котором он подробно каялся в махинациях с казенными суммами и слезно просил «любезного Павлика» его спасти.

«Любезный Павлик» не подвел, спас — но генерал Кисилев, выяснив правду, решил избавиться от человека с «душой, черной как грязь» — и выпихнул Пестеля из штаба армии командовать полком…

А уж на новом месте «любезный Павлик» и сам развернулся вовсю. Ревизия, проведенная после ареста Пестеля, оценила казнокрадство полкового командира в шестьдесят тысяч рублей. По тем временам — сумма фантасмагорическая.

Механизм был прост. Случилось так, что Вятский полк, которым командовал Пестель, получал двойное денежное довольствие. Сначала деньги поступали из Балтской комиссариатской комиссии. Потом полк перешел в ведение аналогичной Московской — но по случайности его забыли исключить из прежних списков. Сейчас уже не установить, была ли это и в самом деле случайность, или Пестель ее кому‑то проплатил…

Одним словом, в полк шли двойные финансовые суммы. Двумя параллельными потоками: один — в полковую казну, другой — лично Пестелю. А кроме этого, «любезный Павлик» облегчал еще и киевскую казну гражданского ведомства. Только в 1827 году всплыло, что Пестель давал взятки секретарю киевского гражданского губернатора, за что получил возможность устраивать махинации с казенными средствами губернии.

Он не стеснялся обворовывать даже своих солдат. Ревизия, помимо прочего, вскрыла еще и историю с солдатскими крагами — накладными голенищами. Когда пришла пора получать новые, Пестель взял с Московского комиссариата деньгами — по два рубля пятьдесят копеек за пару. Солдатам же выдал по сорок копеек, а некоторым и того меньше…

Так что на следствии над декабристами Пестель оказался единственным, кому, кроме политических обвинений, были предъявлены еще и чисто уголовные. Выяснилось, что Пестель «имел обыкновение удерживать у себя как солдатские, так и офицерские деньги. Естественно, не давая при этом никаких объяснений».

И, добавим, не брезгуя ничем. Вот в Вятский полк переводится из Ямбургского уланского некий поручик Кострицкий, а следом в полковую кассу поступает и его жалованье за службу в уланах — сто восемьдесят рублей. Денег этих поручик так и не увидел — прикарманены Пестелем…

Это, очевидно, наследственное. Папенька «любезного Павлика» в бытность свою сибирским генерал‑губернатором казнокрадствовал вовсе уж фантастическим образом.

Вор и подонок, которого еще в начале XX века известный военный историк Керсновский назвал «негодяем, запарывающим своих солдат».

И доносчик к тому же. В 1926 году, к столетию декабристского бунта, было издано немало книг. Пара стоит у меня на полке. Естественно, все эти книги были апологетическими, но порой составители простодушно помещали туда кое‑что работавшее против прославляемых…

Например, письма Пестеля на французском, но с подробным переводом…

Пестель отчего‑то невзлюбил одного из своих офицеров, майора Гноевого. В чем там было дело, сегодня уже не установить. Гораздо интереснее другое: методы «любезного Павлика». Он долго и упорно просил вышестоящее начальство Христом‑богом убрать от него Гноевого. Начальство не реагировало. Тогда в очередном эпистолярии от 15‑го ноября 1822 года (адресат — уже известный нам генерал Кисилев) Пестель, исчерпав, очевидно, все аргументы, открытым текстом «шьет политику». «Он (т. е. многострадальный Гноевой — А. Б.) даже опасен для действительной службы, так как он ее всегда критикует… Если б он был более образованным и просвещенным, я счел бы его за карбонария».

По меркам того времени — полноценный политический донос. Сделанный, впрочем, не без изящества: руководитель Тайного общества, ставящего целью решительную перемену власти, не называет впрямую подчиненного «карбонарием», но выражается достаточно ясно: опасен для службы, так как критикует…

Хорошо еще, что никаких последствий для майора этот донос не имел: Кисилев знал Гноевого как дельного офицера и попросту, чтобы прекратить склоку, перевел его подальше от Пестеля, в другой полк…

Публикаторы этой переписки не без смущения комментируют: «Розги солдатам, как средство искоренения дезертирства, употребляемые с такой расточительной щедростью, что могли заслужить новому командиру, по собственному его признанию, название жестокого тирана, и настойчивость в домогательствах к удалению из полка неугодного офицера, доходящая, можно сказать, до политического доноса в вольнодумстве (майор Гноевой — чуть не карбонарий) — вот те средства, которыми он, не стесняясь своими политическими идеалами, пользовался…»

Бедолаги, как им и по службе полагалось (а может быть, искренне) усматривали у Пестеля политические идеалы… Позвольте уж усомниться в существовании таковых. Перед нами — не столь уж редкий экземпляр, честолюбец с бонапартовскими замашками, собиравшийся, вне всякого сомнения, «в Наполеоны».

Очень уж многозначительные он написал проекты — я не об аграрных реформах, а о полицейских…

В «Русской правде» Пестель будущее полицейское устройство России проработал не в пример тщательнее, можно сказать, любовнее, нежели «декреты о земле»…

«Высшее благочиние (т. е. новая полиция) охраняет правительство, государя и государственные сословия от опасностей, могущих угрожать образу правления, настоящему порядку вещей и самому существованию гражданского общества или государства, и по важности сей цели именуется оно высшим…»

С первых строк начинаются неувязки: Пестель, помнится, предлагал свергнуть императорскую фамилию и установить парламентскую республику. Зная о его восхищении Бонапартом и диком честолюбии, поневоле задаешься не столь уж невероятной мыслью: уж не себя ли «любезный Павлик» видел новым императором? Вполне логичные мысли в голове почитателя Наполеона.

По Пестелю, деятельность Высшего благочиния с самого начала должна сохраняться в строжайшей тайне, оно «требует непроницаемой тьмы и потому должно быть поручено единственно государственному главе сего Приказа, который может оное устраивать посредством канцелярии, особенно для сего предмета при нем находящейся». Даже имена чиновников «не должны быть никому известны, кроме государя и главы благочиния».

До подобной секретности впоследствии не дотянул ни один репрессивный орган — ни ЧК, ни гестапо, ни охранки многочисленных латиноамериканских диктаторов…

Высшее благочиние должно развернуть самую широкую сеть доносчиков и тайных агентов: «Для исполнения всех сих обязанностей имеет высшее благочиние непременную надобность в многоразличных сведениях, из коих некоторые могут быть доставляемы обычным благочинием и посторонними отраслями правления, между тем как другие могут быть получаемы единственно посредством тайных розысков. Тайные розыски, или шпионство, суть посему не только позволительное и законное, но даже надежнейшее и, можно сказать, единственное средство, коим высшее благочиние поставляется в возможность достигнуть предназначенной ему цели».

Естественно, чины «внутренней стражи» должны получать самое высокое жалованье: «Содержание жандармов и жалованье их офицеров должно быть втрое против полевых войск, ибо сия служба столь же опасна, гораздо труднее, а между тем вовсе не благодарна».

Численность будущих «ревнителей благочиния» предполагается огромная: «Для составления внутренней стражи, думаю я, 50 000 жандармов будут для всего государства достаточны».

Для сравнения: во времена царствования Николая I Корпус внутренней стражи, куда входили и жандармские части (несшие чисто караульные, патрульные, охранные обязанности) насчитывал вдесятеро меньше людей. К концу 1828 года значилось три генерала, сорок один штаб‑офицер, сто шестьдесят обер‑офицеров, три тысячи шестьсот семнадцать нижних чинов и четыреста пятьдесят семь нестроевых. Офицеров и чиновников было вовсе уж мало: сохранились воспоминания современника, который в 1861 году в одном из петербургских ресторанов увидел «все Третье отделение», отмечавшее какой‑то свой праздник. За банкетным столом сидели тридцать два человека. Все Третье отделение…

Читателю предоставляется самому ответить на несколько нехитрых вопросов: какой режим предполагал утвердить в России Пестель? Возможно ли было при таком режиме претворение в жизнь либеральных прожектов вроде манифеста Трубецкого? И наконец — собирался ли Пестель вообще делиться хотя бы частичкой власти с кем бы то ни было, располагая подобными вооруженными силами и сетью анонимных шпионов?

И, наконец, наш герой за сто с лишним лет до Гитлера предлагал весьма оригинальное «окончательное решение» еврейского вопроса… Считая евреев совершенно бесполезной нацией, Пестель предлагал собрать их всех вместе, вооружить и отправить в поход на завоевание Палестины. «Поскольку турки, несомненно, воспротивятся этому, а евреи сами с турками не справятся, то, естественно, в помощь евреям следует отрядить всю русскую армию». Крестоносец, ага…

Пестель, впрочем, в этой мысли был неоригинален. «Основатели в 1814 году первого тайного общества в России, „Ордена русских рыцарей“, М. Ф. Орлов и М. А. Дмитриев‑Мамонов пришли к идее насильственного обращения, по крайней мере, половины евреев в христианство и распределения их по малона селенным краям России» (современный исследователь В. Брюханов).

Вообще антисемитизмом явственно потянуло и от знаменитого бунта Семеновского полка в 1821 году. В 1925 году в Ленинграде в издательстве «Былое» вышел юбилейный сборник «Бунт декабристов». И С. Н. Чернова, автор обширной статьи «Из истории солдатских настроений в начале 20‑х годов» закопалась в архивы тайной полиции императора Александра слишком глубоко, определенно не думая, что попортила чересчур обширным цитированием образ «свободолюбивых солдатиков».

В 1821 году некий полицейский агент сообщил по начальству содержание разговоров, которые вел с сослуживцами писарь 3‑й роты 2‑го батальона гвардейского Измайловского полка Александр Степанов по прозванию Карасев. «Когда прежде жидам вверяли полки? — патетически восклицал Карасев, имея в виду командира семеновцев полковника Шварца. — А ныне Шварц из жидов: каково он с христианами поступил? Варварски, как мститель еврейский, и до чего полк довел Семеновский!»

Вот такие настроения бытовали в гвардии. Не следует преуменьшать фигуру этого самого Степанова‑Карасева: во времена Александра I. когда грамотной была ничтожно малая часть населения, писарь гвардейского полка был фигурой…

Шварц, между прочим, никакого отношения к евреям не имеет, он — чистокровный немец. Но главная интрига тут в другом. Чрезвычайно похоже, что классическая история о бедных, забитых солдатиках, взбунтовавшихся против «тирана Шварца», якобы «лично выдиравшего усы рядовым», имеет мало общего с подлинными мотивами пресловутого «семеновского бунта»…

Н. И. Греч оставил прелюбопытнейшие воспоминания, меняющие всю картину самым решительным образом.

«Наконец, высшее начальство заметило послабление дисциплины и фронта в войсках Гвардейского корпуса и сочло нужным подтянуть вожжи… (назначили) в Семеновском на место Потемкина армейского служаку, строгого исполнителя своих обязанностей, Федора Ефимовича Шварца… Шварца, человека чужого, не аристократа, приняли офицеры с явным презрением, которое вскоре выразилось эпиграммами и насмешками. Брат мой, служивший в Финляндском полку, предсказывал мне, что добра в Семеновском не будет. Он стоял однажды в карауле в семеновском гошпитале. Один баталион учился. Пошел сильный дождь. Офицеры укрылись в коридорах гошпиталя и, несмотря на присутствие солдат, издевались и ругались над полковыми командирами, и, как нарочно, по‑русски… Офицеры дали прощальный обед Потемкину, произносили тосты, плакали, бранили Шварца (который приглашен не был), и после обеда некоторые из них, разгоряченные шампанским, подошли к квартире Шварца и громко его ругали. По званию моему — директора полковых училищ, я познакомился со Шварцем и нашел в нем доброго, простого православного человека, в котором не было и тени немца. Он видел свое ложное положение, горевал о нем, предчувствовал беду и говорил о том, не зная, как вывернуться. Презрение к нему офицеров, неуважение и дерзость солдат доходили до высшей точки. Он нашелся принужденным наказать одного унтер‑офицера, и пламя, таившееся под пеплом, вспыхнуло…»

Как видим, на глазах рассыпается очередной миф. Не было никакого садиста и тирана. Был дельный и исправный армейский офицер, которого назначили на место развалившего дисциплину и военную подготовку родовитого янычара. Господам гвардейцам показалось унизительным находиться в подчинении у «армеута», им гораздо больше нравился свой, янычар из касты, который не обременял учебой и не требовал особенной дисциплины. Офицеры задали тон и подогрели солдат. Все «тиранство» свелось к наказанию одного‑единственного унтера, наверняка за дело, за достигшие «высшей точки» «неуважение и дерзость».

Грустный парадокс в том, что миф о «бунте против тирана Шварца» по разным причинам оказался одинаково мил как александровским гвардейцам, так и большевикам — и на редкость живуч.

Гвардейские унтер‑офицеры, между прочим, — публика непростая. Тот же Греч оставил описание: «Я был свидетелем обеда, данного в 1816 году гвардейским фельдфебелям и унтер‑офицерам одним обществом (масонскою ложею). Люди эти вели себя честно, благородно, с чувством своего достоинства; у многих были часы и серебряные табакерки. Некоторые вклеивали в свою речь французские фразы». Никак не сиволапая деревенщина…

Греч: «Не только офицеры, но и нижние чины гвардии набрались заморского духа: они чувствовали и видели свое превосходство пред иностранными войсками, видели, что те войска при большем образовании пользуются большими льготами, большим уважением, имеют голос в обществе. Это не могло не возбудить вначале просто их соревнования и желания стать наравне с побежденными».

Амбиций, как видим, на миллион. И тут является какой‑то армейский дуболом, требует дисциплины и учебы…

Некоторые подробности о нравах руководимого Пестелем Южного общества. Снова Горбачевский: «Члены Южного общества действовали, большею частью, в кругу высшего сословия людей; богатство, связи, чины и значительные должности считались как бы необходимым условием для вступления в Общество; они думали произвести переворот одною военного силою, без участия народа, не открывая даже предварительно тайны своих намерений ни офицерам, ни нижним чинам, из коих первых надеялись увлечь энтузиазмом и обещаниями, а последних — или теми же средствами, или — деньгами и угрозами. Сверх того, так как члены Южного общества были, большею частью, люди зрелого возраста, занимавшие довольно значащие места и имевшие некоторый вес по гражданским отношениям, то для них было тягостно самое равенство их свободного соединения; привычка повелевать невольно брала верх и мешала повиноваться равным себе, и тем более препятствовала иметь доверенность в сношениях по Обществу с лицами, стоящими ниже их в гражданской иерархии».

К этому обязательно нужно добавить, что Южное общество, в отличие от Северного, имело четко разработанную иерархию из трех степеней: с разной степенью осведомленности. На самом верху помещались так называемые бояре, так сказать, аристократия…

Эту систему Пестель в свое время попытался распространить и на деятельность своих северных коллег. Об этом подробно рассказывал потом в своих воспоминаниях Н. Муравьев.

«В 1824‑м Пестель приехал в Петербург… жаловался на недеятельность Северного общества, на недостаток единства в действиях, на различие устройств на Севере и Юге и на недостаток положительных начал. На Юге были бояре, у нас их не было. И потому он предлагал соединить оба общества в одно, признать боярами главных северных членов, признать в обоих обществах одних и тех же начальников, дела решать большинством голосов бояр и обязать бояр и прочих членов слепо исполнять решение большинства голосов… Не сходясь с ним в правилах, я предложил другое соображение, в котором изложил невозможность слить в одно два общества, отделенные таким большим пространством и притом разделенных мнением. В Северном обществе всякий имел свое мнение, в Южном, как мне было известно по приезжающим из оного, не было никакого противоречия мнениям Пестеля. Итак, большинство голосов всегда было бы выражением одной его воли. Притом он не определял, сколько именно он мог иметь бояр, и предоставлял себе право вместе со своими боярами принимать новых. К тому же я объявил, что никогда не соглашусь слепо повиноваться большинству голосов, когда их решение против моей совести, и предоставляю себе право выйти из общества во всяком случае… С тех пор сношения Северного общества с Пестелем изменились, и он в пребывание свое не оказывал уже никакой доверенности главным его членам. Обещал прислать свою конституцию и не прислал (еще бы! — А. Б.) и вообще не входил ни в какие подробности насчет устройства Южного общества и его действий. Князь Волконский, который приезжал уже после него, не имел никаких поручений от него, а только приветствовал членов Думы и хвалил согласие обоих обществ».

Одним словом, Пестель создал на юге под себя классическую военную хунту. Кстати, большинство означенных «бояр», когда на Юге все же удалось устроить мелкую заварушку, остались от бунта в стороне. То самое «высшее сословие», много лет протрепавшее языками, дружно устранилось. Кое‑кому из них все же пришлось отвечать перед судом, как Волконскому — но большинство отделалось легким испугом.

Летом 1825 года, всего за несколько месяцев до бунта, случилось прямо‑таки комическое событие: сподвижник Пестеля Бестужев‑Рюмин обнаружил у себя под носом, в 8‑й артиллерийской бригаде… еще одно тайное общество. Сформировавшееся, созревшее, с пылу с жару…

Именовалось оно «Соединенные славяне» — несколько десятков офицеров и прапорщиков. Правда, идеи у них были, мягко выражаясь, странноватыми: эта кучка всерьез намеревалась не только учредить в России республиканское правление, но и создать федерацию из десяти славянских государств: Россию, Польшу, Моравию, Далмацию, Кроацию, Венгрию с Трансильванией, Сербию с Молдавией и Валахией». Во как! Не больше и не меньше!

С какого перепугу эти сопляки зачислили в число славянских наций «Венгрию с Трансильванией и Молдавию с Валахией», я так и не установил, да это в принципе и неинтересно… Главное, и без того ясно, что это была за специфическая публика. Вот что пишет о них Горбачевский: «Славянский союз носил на себе отпечаток какой‑то воинственности. Страшная клятва, обязывающая членов оного посвящать все мысли, все действия благу и свободе своих единоплеменников и жертвовать всей жизнью для достижения сей цели, произносилась на оружии; от одних своих друзей, от одного оружия славяне ожидали исполнения своих желаний; мысль, что свобода покупается не слезами, не золотом, но кровью, была вкоренена в их сердцах… сей слабый очерк достаточно показывает, что дух Славянского общества во многом отличался от духа Южного общества, и что даже в некоторых отношениях они были друг другу совершенно противоположны».

По моему глубокому убеждению, насчет «противоположности» Горбачевский кругом неправ… Но это, в конце концов, не главное. Главное, «бояре» с восторгом присоединили к себе исполненную столь радикального духа боевую единицу — наплетя «соединенным славянам» с три короба насчет того, как они все потом рука об руку двинутся под предводительством Пестеля освобождать Европу…

На следствии Пестель, нужно отдать ему должное, держался достойно — на коленях не ползал, как иные, не юлил, слезами не обливался. Однако он подробнейшим образом закладывал всех, кто только был когда‑то причастен к делам тайных обществ. Делал он это не из трусости, не из желания смягчить собственную участь. Тут другое…

Вспоминает А. Муравьев: «Когда Северное общество стало действовать очень нерешительно, тогда он объявил, что если их дело откроется, то он не даст никому спастись, что чем больше будет жертв, тем больше будет пользы — и он сдержал свое слово. В Следственной комиссии он указал прямо на всех участвовавших в Обществе, и если повесили только 5 человек, а не 500, то в этом Пестель нисколько не виноват: со своей стороны он сделал для этого все, что мог».

Каково? Честное слово, по‑моему, уж лучше бы он развязал язык из простого страха за свою драгоценную шкуру — так получилось бы пригляднее, что ли…

Стоит ли удивляться, что поэт В. А. Жуковский охарактеризовал в свое время декабристов так: «Какая сволочь! Чего хотела эта шайка разбойников? Вот имена этого сброда. Главные и умнейшие Якубович и Оболенский, все прочее мелкая дрянь».

В том‑то и беда Пестеля, что он не просто дрянь, а именно дрянь мелкая. По крайней мере, умереть сумел достойно, не скулил и не цеплялся за священника, как Каховский…

 

 

НАКАНУНЕ.

 

Итак, до выхода на Сенатскую площадь — сутки с небольшим. Наши герои и не вспоминают, что нынче, собственно, столетний юбилей Гвардейского Столетия — но, надо признать, собираются его отметить нешуточной заварушкой, превосходящей по размаху и намерениям все прошлые янычарские выступления. До сих пор российская гвардия, иных самодержцев возводя на престол, а иных еще и убивая, никоим образом не посягала на некие основы. Нынче все собираются сделать наоборот…

Поначалу диспозиция представляется четко: Гвардейский флотский экипаж, отказавшись присягать Николаю, с пушками двинется к Измайловскому полку, соединится с ним и с Конносаперным эскадроном — и все вместе двинутся к Сенату. Московский полк соединяется с Егерским. Гренадерский со всей артиллерией и Финляндский идут по отдельности. Есть надежда на кавалергардов (среди них — члены Общества Анненков, Арцыбашев и Свистунов), следует попробовать привлечь на свою сторону и командира Семеновского полка Шилова, который некогда был одним из активнейших членов Союза Спасения и Союза Благоденствия (предшественников Северного общества) и какое‑то время состоял в самом Северном обществе. Если все получится, будет собран неплохой ударный кулак…

Но эта диспозиция рушится почти мгновенно!

Измайловым и финляндцы не выйдут. Конные саперы тоже. Полковник Шипов, выясняется, «передался совсем на сторону Николая». Блестящий кавалергард Свистунов отказывается вести агитацию среди сослуживцев и заявляет, что вовсе уедет из города переждать смутные времена. Точно так же отказываются бунтовать кавалергардов Анненков с Арцыбашевым — это уже не болтовня на тайных заседаниях, а реальное дело, которое пугает светских хлыщей…

Диспозиция рухнула! Трубецкой, избранный диктатором восстания, убеждается, что всерьез рассчитывать можно только на флотских гвардейцев, Московский полк и Гренадерский. И ни единого орудия у мятежников уже не будет.

Он меняет план на ходу. Теперь главная задача — арест и убийство царской семьи. Якубович и Арбузов должны занять Зимний дворец. В Обществе хорошо понимают, что за этим последует — «буйное свойство Якубовича, конечно, подвергнет оных опасности». Понимают, но особенно не протестуют, а Рылеев, как уже упоминалось, вдобавок поручает Каховскому пробраться в Зимний и убить Николая.

Потом, на следствии, Трубецкой будет вилять и юлить: он‑де никому не поручал занимать Зимний, Сенат и Петропавловскую крепость, не говоря уж о том, чтобы «спустить с цепи Якубовича». А уж об убийстве царской семьи он, ангел кротости, и вовсе помышлять не мог…

Чуть позже он начинает вспоминать: что‑то такое и в самом деле говорил тогда, вроде бы даже и об аресте царской фамилии, но был в «совершеннейшем беспамятстве», а потому и не помнит толком, что же наплел…

Тогда ему предъявляют показания Рылеева. Отставной офицер и посредственный поэт категоричен: Трубецкой представил четкий план занятия вышеозначенных объектов и ареста всей императорской фамилии. Им дают очную ставку, и Трубецкой признает: вообще‑то было… Но — в совершеннейшем беспамятстве! В помрачении ума! Прошу учесть как смягчающее обстоятельство!

Но эти слезы, сопли и увертки будут гораздо позже. А пока что еще не закончилось 13‑е декабря, завтра будет 14‑е…

 

 

ДЕНЬ ФИРСА.

 

День Фирса — так в православных Святцах обозначено 14‑е декабря…

Итак, они выступили!

А Николай уже все знает. Поручик Ростовцев уже сообщил ему, не называя, правда, никаких имен, замысел «северян» — о чем тут же поставил в известность руководителей Северного общества, активным членом которого был (эту загадочную историю мы подробно рассмотрим чуть позже). Уже написали свои доносы Шервуд и Майборода, уже арестован на юге Пестель. Уже, разрушая окончательно замыслы Трубецкого, присягнул Николаю Сенат. Уже поднимает по тревоге своих саперов полковник Александр Клавдиевич Геруа — вскоре мы с ним познакомимся поближе, с незаслуженно забытым героем 12‑го года.

Все! Уже ничего нельзя остановить! Они поднялись!

Знаменитый в начале XX века сатирик и поэт Дон‑Аминадо писал как‑то в одной из своих юморесок: «В приличном обществе принято, чтобы перевороты производились генералами. Если генерала нет, то это не общество, а черт знает что».

С этой точки зрения декабристов никак не отнести к приличному обществу».

Генералы у них, правда, имеются. Целых четыре. Вот только эти генералы, как бы это поделикатнее выразиться, второй свежести. Толку от них никакого.

Генерал‑майор Фонвизин давно в отставке, следовательно, полностью бесполезен для практических целей, не располагает воинской силой, которую можно было бы взбунтовать с помощью очередного обмана, как это у декабристов было в обычае. Еще один любитель теоретической болтовни — но все равно получит свой каторжный срок…

Генерал М. Ф. Орлов — еще один великосветский трепач. Долгие годы сотрясал воздух на всех собраниях, но, когда дошло до расследования, ему смогли предъявить лишь хлипконькое, прямо‑таки комическое обвинение: «Поручив Раевскому юнкерскую школу, оставил без внимания действия его относительно внушения юнкерам вредных правил, из чего произошли все неустройства в 16‑й дивизии и буйственный поступок нижних чинов Камчатского пехотного полка, коим Орлов объявил прощение, не имея на то никакого права».

Всего‑то… Очередная мелкая дрянь. Полгода просидел в крепости, потом отправили под надзор полиции в Калужскую губернию…

Третий — одна из центральных фигур декабристского мифа, Сергей Волконский. Это в мифах он — центральная фигура, а на деле опять‑таки годами занимался трепологией. Даже взвода не взбунтовал, даже стекла на три копейки не выбил. Правда, срок ему тем не менее навесили…

Четвертый генерал, член Южного общества Алексей Юшневский — личность абсолютно загадочная. Известно только, что его лишили чинов и дворянства и закатали на каторгу вместе с прочими, но что он вообще делал, мне установить так и не удалось, а это позволяет думать, что и здесь мы имеем дело с очередным трепачом.

Самое интересное — род его занятий. Интендантский генерал. Этому‑то что понадобилось среди карбонариев российских? Записному ворюге?

А в том, что он был записным ворюгой, сомнений нет ни малейших даже при том, что мы о нем ничегошеньки не знаем. Нет необходимости. И без того прекрасно известно, что собою представляли армейские интенданты. Большой знаток этого вопроса, А. В. Суворов говорил, что любого военного интенданта после нескольких лет службы можно спокойно вешать без суда и следствия — и в принципе не шутил…

Быть может, интендант оттого и связался с Пестелем, что имел с ним какие‑то общие гешефты? И рассчитывал, что «революция» спишет все его грехи? Когда речь идет о военном интенданте, именно такое предположение представляется самым верным.

Вернемся в Петербург. Итак, около девяти часов утра Михаил Бестужев и князь Щепин‑Ростовский принялись поднимать Московский полк…

Рассказами о народном благе и светлом будущем?

Вовсе нет!

Оба мятежника уверяют солдат, что их обманули: цесаревич Константин не отказывался добровольно от престола, а злодейски схвачен узурпатором Николаем, закован в цепи и ввергнут в сырое узилище. А высочайший шеф Московского полка, великий князь Михаил ехал, дескать, поднять своих верных солдату шек на помощь брату, но был схвачен на городской заставе тем же узурпатором и тоже посажен в железа… Словом, спасай, братцы, законного государя!

Только такой брехней и удалось поднять солдат. Ничего удивительного, что они в простоте своей орали «Ура Конституции!», полагая, что означенная Конституция… супруга цесаревича Константина! Это не анекдот, а доподлинный факт…

Солдаты по команде заговорщиков строятся, берут боевые патроны…

И вот она, первая кровь!

Далеко не все горят энтузиазмом, многие не хотят очертя голову кидаться в мятежную стихию — и находятся гренадеры, которые не отдают восставшим знамен. Штабс‑капитан и князь Щепин‑Ростовский полосует их саблей — ранен солдат Красовский, унтер Моисеев. Когда две мятежные роты (две из шести) все же покидают казармы, наперерез бегут подоспевшие старшие командиры: бригады — генерал Шеншин, полка — генерал Фредерике, батальона — полковник Хвощинский. Пытаются остановить…

Щепин‑Ростовский уже нюхнул крови и совершенно осатанел. Фредерикса он бьет саблей по голове сзади. Затем сабельным ударом сбивает наземь Шеншина и еще долго бьет лежащего. Князь. Его сиятельство… Потом, с каторги, он будет писать Николаю исполненные скулежа прошения, уверяя, будто ни к какому заговору не принадлежал, и все «случилось по воле обстоятельств»…

Остается Хвощинский. С ним ситуация несколько сложнее — в свое время, давно, и он, как многие, похаживал на заседания тайного общества. И помнящий об этом Бестужев пытается уговорить его примкнуть к мятежу (у бунтовщиков маловато старших офицеров, а полковник Хвощинский в столичной гвардии пользуется авторитетом).

Хвощинский, однако, отказывается — и получает три сабельных удара от Щепина. Солдаты направляются к Сенату. По дороге Щепин, непонятно почему, оборачивается и орет Бестужеву:

— Долой конституцию!

Что ему надо от жизни, уже совершенно неясно. Мятеж раскручивается, как вырванная из часов пружина…

Но янычары уже не те. Все пошло наперекосяк. Каховский даже и не собирается претворять в жизнь замысел Рылеева, он с грозным видом прохаживается возле выстроившегося вокруг Медного всадника каре, ни в какой Зимний не идет, императора поражать «цареубийственным кинжалом» не намерен…

Зато начинает цедить кровушку там, на Сенатской. Полковник Стюрлер пытается убедить солдат уйти — и Каховский стреляет в него в упор, а князь Оболенский добивает полковника саблей. Вслед за тем Каховский совсем уж ни с того ни с сего ранит кинжалом какого‑то свитского офицера — тот отказался кричать «Ура!» Константину…

Все идет наперекосяк! Якубович отказался брать Зимний, Булатов не пошел в Петропавловскую крепость. Убедившись, что его планы рухнули, диктатор Трубецкой так и не появляется на площади. Он прячется тут же, неподалеку, за углом Главного штаба, созерцая происходящее, как самый обычный зритель. Рылеев очень быстро исчезает с площади, громко объявив, что «идет искать Трубецкого» — да так и не вернется более.

И все же некоторые пытаются следовать планам. Поручик Панов во главе девятисот гренадер врывается во двор Зимнего дворца, где нет самого Николая, но осталась вся его семья. Сначала он уговаривает караульных пропустить его по‑хорошему, но, встретив отказ, мятежники попросту отбрасывают заметно уступающих им в численности часовых. Итак, они врываются во двор…

Но там стоит в безукоризненном порядке, с заряженными ружьями, лейб‑гвардии саперный батальон. Тысяча человек.

Это не просто гвардия. Это единственная воинская часть, на которую император Николай может полагаться в эти часы хаоса и неуверенности, когда облеченные властью генералы ведут себя предельно странно (об этом — в свое время), и неизвестно, кому можно верить.

Собственно, это личная гвардия Николая. Он — высочайший шеф батальона, знает в лицо и по фамилиям всех офицеров и большинство солдат (память у Николая была феноменальная). Он тщательно отбирал в свой батальон лучших, тратил на нужды саперов личные деньги. Саперы готовы драться за него насмерть. Командует ими полковник Александр Клавдиевич Геруа, воевавший в Отечественную с 1812 года и до взятия Парижа.

Силы примерно равны — девятьсот человек у Панова, тысяча — у Геруа. Но у Панова, двадцатидвухлетнего мальчишки, в жизни не нюхавшего пороху, — расхристанная толпа мятежников, а у Геруа, сорокалетнего ветерана — стройные шеренги верных императору солдат.

И Панов дрогнул, кишка оказалась тонка. Он увел свою толпу на площадь, а потом, на следствии, принялся юлить, по обычаю многих своих сообщников: мол, во двор Зимнего он забежал чисто случайно, перепутал ворота, принял саперов за братьев‑мятежников…

Его вранье тогда же было разбито в пух и прах свидетельскими показаниями. Все его поведение свидетельствовало о том, что гренадер он привел к Зимнему умышленно — и какое‑то время взвешивал шансы. Вне всяких сомнений, выполнял задание. Но не осмелился бодаться с саперами. Семья Николая в заложники не попала.

На этом кончается суета мятежников и начинается знаменитое «великое стояние» на Се натской. Уже окончательно ясно, что никто их более не поддержит, не примкнет…

Тут, кстати, и появляется совершенно комическая фигура «дня Фирса» — несмотря на всю кровь и грязь этого дня, случались и редкие, по‑настоящему юмористические моменты…

Тот самый Горский, о котором я уже упоминал и обещал рассказать подробнее. Мемуары декабриста Якушкина: «Граф Граббе‑Горский, поляк с Георгиевским крестом, когда‑то лихой артиллерист, потом вице‑губернатор, а в то время, находясь в отставке, был известен как отъявленный ростовщик. Он не принадлежал к Тайному обществу и даже ни с кем из членов не был близок. Проходя через площадь после присяги в мундире и шляпе с плюмажем, по врожденной ли удали, или по какому особенному ощущению в эту минуту, он стал проповедовать толпе и возбуждать ее; толпа его слушала и готова была ему повиноваться».

Действительно, один Бог ведает, что творилось в голове у человека со столь примечательной биографией. Но в том, что Якушкин описал его очень точно, убеждает реакция Следственного комитета: Граббе‑Горский так и не был привлечен к ответственности «ввиду падучей болезни».

Они стоят на площади… Юродивый Кюхельбекер, вооружившись пистолетом, то и дело собирается совершить какой‑нибудь подвиг, сиречь убить первого попавшегося под руку «тирана». Он целится в великого князя Михаила, приехавшего уговаривать солдат…

Но не суждено бьшо Вильгельму Карловичу угодить в тираноборцы. Советские историки уверяли, будто у него «произошла осечка». На самом деле, увидев его целящим в Михаила, на него накинулись трое матросов из мятежного флотского экипажа и выбили оружие. Все трое известны поименно — Дорофеев, Федоров, Куроптев. Пистолет упал в снег, порох подмок. После этого Кюхельбекер пытался выпалить и в генерала Воинова, но выстрела не получилось…

Появляется граф Милорадович — ученик Суворова, известнейший в армии генерал… и человек, ведущий какую‑то свою игру. Пытается привести мятежников в чувство…

Каховский стреляет в него в упор. А Одоевских, выхватив ружье у солдата, ударяет штыком в спину.

Автор рисунка, сделанного в 1862 году, А. И. Шарлемань, совершенно неумышленно, надо полагать, облагородил поступок Каховского: здесь он стоит со своей жертвой лицом к лицу, как и подобает дворянину. Увы, в реальности все выглядело совсем иначе: Кахоский стрелял, правда, не в спину, а в бок Милорадовичу, но зашел все же со спины…

 

 

После этого начинается Великий Драп. Рылеев смылся с площади давным‑давно. Поручик Панов раздобыл у кого‑то из зевак штатскую шинель, накинул ее на мундир и скрылся. Потихонечку убрались Якубович и Глебов. Одоевский, увидев прибывших однополчан‑конногвардейцев, попытался привлечь их на сторону мятежников. Его обматерили, и он, поразмыслив, тоже исчез с Сенатской.

Барон Штейнгель и Батеньков на площадь к соратникам по тайному обществу не пошли вообще. Кавалергард Свистунов, как и собирался, уехал в Москву. Трубецкой, помаячив за углом, убрался восвояси и спрятался в доме сестры, княгини Потемкиной. Сбежали с площади Николай Бестужев, Коновницын, Репин, Чижов, Цебриков — и прочие, и прочие…

Где Анненков, кстати? Он‑то на площади — стоит в рядах своего Кавалергардского полка, водит свой эскадрон в атаки и на сотоварищей по тайному обществу: авось обойдется, авось не узнает никто… Не обошлось. Анненкова моментально заложили подельники, и его тоже арестовали.

Ну, а дальше… Пушечные залпы, картечь валит шеренги. Марина Цветаева немного погрешила против истины со своей чеканной строкой:

«И ваши кудри, ваши бачки засыпал снег».

Ни один барин не пострадал. Никто из благородных не получил ни царапины. На Сенатской остались лежать мертвыми более тысячи обманом выведенных солдат и зевак из простонародья — такой печальный и закономерный итог. Гвардейское Столетие завершилось совершенно бесславно для гвардии.

Буквально через несколько месяцев, как мы помним, султан Махмуд Второй сметет картечью своих зажравшихся и обленившихся янычар…

 

 

ЮЖНЫЙ НАРЫВ.

 

На Юге все обошлось меньшей кровью и кончилось гораздо быстрее.

Сергей Муравьев‑Апостол и Бестужев‑Рюмин, узнав о случившемся в Петербурге, в последних числах января кинулись поднимать сообщников. Увы, подавляющее большинство тех, кто витийствовал на собраниях и клялся собственноручно прикончить всех тиранов, двух поджигателей слушать не стали. И выступать отказались категорически. Горбачевский подробно описывает, как эта парочка металась по округе, по декабристскому обыкновению будоража членов Южного общества развлекательными байками: мол, все восстали, одни вы топчетесь!

Им не верили, не считали за достойных подчинения главарей. В Пензенском пехотном — облом, в Саратовском… Артамон Муравьев, тот еще вития, отказался поднимать свой Ахтырский гусарский. Отставной полковник Повало‑Швейковский, обещавший поднять на бунт чуть ли не всю Вторую армию, попросту спрятался от опасных визитеров…

Пометавшись по округе, как дворняжки с консервной банкой на хвосте, они направились к своей последней надежде — Черниговскому полку. Там им нечаянно повезло — среди черниговских офицеров сыскалось достаточное количество буйных голов. Правда, командир полка полковник Гебель попытался пресечь беспорядок…

Тогда Гебеля начали убивать. Все с тем же присущим «выдающимся представителям» дворянским благородством и истинно офицерским достоинством…

Вот они, господа офицеры, любуйтесь!

Щепилло бьет Гебеля штыком в живот. Полковник пытается выбежать из избы, но его перехватывает Соловьев и валит на пол Подбегает Кузьмин. Гебеля колют шпагами, штыком, бьют прикладом. Появляется Сергей Муравьев, отвешивает полковнику затрещины.

Каким‑то чудом Гебелю удается все же вырваться во двор, но там его догоняет Муравьев и принимается лупить ружейным прикладом по голове. Горбачевский вспоминает, что ши окровавленного Гебеля заставил чувствительно го Соловьева «содрогнуться». Соловьев выскочил в окно, чтобы «как можно скорее кончим сию отвратительную сцену»…

Правда, кончить ее Соловьев намеревался весьма оригинально — «схватил ружье и сильным ударом штыка в живот повергнул Гебеля на землю. Обратясь потом к С. Муравьеву, стал его просить, чтобы он прекратил бесполезны» жестокости над человеком, лишенным возможности не только им вредить, но даже защищать свою собственную жизнь».

Определенно что‑то было не в порядке с головой и у Соловьева, и у Горбачевского, если один подобным образом «прекращал жестокости», а другой это сочувственно описывал.

Мучения Гебеля на этом не кончились. Муравьев от него, правда, отстал, но выскочил Кузьмин и вновь принялся рубить шпагой.

Окровавленного полковника бросили посреди улицы, там его подобрал какой‑то рядовой, уложил на сани и отвез в дом местного управителя. Муравьев, узнав об этом, намеревался все же нагрянуть туда и Гебеля добить, но от этой идеи пришлось отказаться — управитель собрал к себе в дом немало вооруженных крестьян. Похоже, он‑то расценивал события не как славную революцию, а как примитивный бунт.,.

Впрочем, рядовые участники «черниговского» мятежа и не подозревали, что они мятежники. Сергей Муравьев‑Апостол в лучших декабристских традициях в два счета смастерил фальшивый приказ, согласно которому он был назначен вместо Гебеля полковым командиром. И объявил, что полк выступает… поддержать законного императора Константина против всевозможных «узурпаторов». Та же брехня, что и в Петербурге, но как иначе поднять солдат? Не болтовней же о парламентской республике…

Что интересно, на следующий день Муравьев‑Апостол послал полкового адъютанта… извиниться перед женой изувеченного (14 ран от холодного оружия, сломанная рука) Гебеля. Вспомнил о правилах благородного обхождения, надо полагать.

Жена Гебеля велела передать Муравьеву: «Она благодарна и за то, что уже сделано». Муравьев утерся.

Между прочим, когда Муравьев поднял бунт, явственно замаячил призрак пугачевщины. Группа солдат поняла «свободу» на свой манер. Они ворвались в дом Гебеля и, как сообщает Горбаневский, «оскорбляли несчастную жену своего командира, а некоторые даже предлагали убить ее вместе с малолетними детьми». Сухинову удалось выгнать их из дома, только махая саблей под носом и угрожая по убивать к чертовой матери. Но далась эта по беда с превеликим трудом, «солдаты вздумали обороняться, отводя штыками сабельные удары, и показывали явно, что даже готовы по куситься на жизнь любимого офицера». Наглядная иллюстрация в доказательство правоты тех, кто считает, что «потрясение основ» очень быстро обернулось бы анархией, всеобщим бунтом и совершеннейшим хаосом. Уж если «любимого офицера» солдаты были готовы поднять на штыки, посторонним пришлось бы и того хуже, вздумай они помешать вольнице…

Дальше все было просто, жестоко и вполне предсказуемо. Самозваный командир Муравьев повел полк бездорожьем, чтобы еще кого нибудь поднять, причем немало офицеров успели к тому времени разбежаться. Вскоре их остановил заслон правительственных войск. Залп из орудий, картечь стелется над полем, гусары окружают бегущих и сгоняют в кучу, как овец…

Здесь, правда, в отличие от Петербурга, «белая кость» все же чуточку страданула: Щепилло картечь положила на месте, а троих офицеров ранила. Но погибло и восемьдесят человек «из простых», увлеченных в поход обманом…

Есть какая‑то зловещая мистика в этом совпадении фамилий: в Петербурге лютовал Щепин, на юге — Щепилло…

Да, исторической точности ради следует упомянуть, что в Полтавском пехотном полку все же произошло выступление «революционных офицеров». Заключалось оно в том, что два «пылких и решительных», по аттестации Горбачевского, сопляка, поручик Троцкий и подпоручик Трусов, на утреннем построении полка «обнажили шпаги и, выбежав вперед, закричали:

— Товарищи солдаты, за нами! Черниговцы восстали: стыдно нам от них отстать! Они сражаются за вашу свободу, за свободу России, они надеются на нашу помощь. Пособим им, вперед, ура!»

Командир полка Тизенгаузен отдал приказ, обоих крикунов тут же схватили, связали и отвели на гауптвахту. Тем и кончилась революция в Полтавском полку.

Троцкий и Трусов определенно были неопытными борцами за народное счастье, не прошедшими выучки у старших товарищей — имели глупость кричать о свободе, а не декламировать поддельные манифесты от имени императора Константина и супруги его Конституции…

 

 

СЛЕЗЫ КАПАЛИ.

 

Как они вели себя на следствии?

Как слякоть. Умели пакостить, но не умел и отвечать. Трубецкой на первом же допросе упал на колени и молил о прощении. Каховский заливался слезами. Пестель мрачно и сосредоточенно выдавал всех, кого только мог вспомнить — правда, как уже рассматривалось, не из трусости, а в силу своих идей.

Остальные виляли, крутили, изворачивались неумело и неуклюже. Панов, мы помним, уверял, будто случайно забежал в главные ворота Зимнего дворца, понятия не имея, что за домишко там располагается — столичный гвардеец великолепно знавший Петербург… Оболенским ударивший Милорадовича штыком в спину, с честными глазами объяснял, что он‑де так неудачно споткнулся, пытаясь просто «отстранить ружьем» лошадь генерала — а его, не повышая голоса, уличали свидетельскими показаниями…

Рылеев… Ну, тут уж слово авторам той ел мой книги «Бунт декабристов», изданной и пролетарском Ленинграде в 1925 году.

«Рылеев, мучительно переживавший крушение своей общественной работы и еще более страх грядущей вечной, может быть, разлуки с семьей, после ареста был сразу же доставлен на допрос к императору. В бессильном гневе на Трубецкого за его „измену“ Рылеев на первом же допросе указал, что Трубецкой должен был принять начальство на Сенатской площади, что „неявка Трубецкого главная причина всех беспорядков и убийств, которые в сей несчастный день случились“, и признался, что Тайное общество „точно существует“. А далее Рылеев „почел долгом совести и честного гражданина“ предупредить Николая о том, что и на Юге, в полках около Киева, тоже есть Тайное общество и что нужно „взять меры, дабы там не вспыхнуло восстание“, „Трубецкой, — добавил он, — может назвать главных“.

И там же — о Трубецком. В слезах целовавшем руки Николая и молившем: «Жизнь, ваше величество, жизнь!»

Александр Дмитриевич Боровков, правитель дел Следственной комиссии, в своих «Автобиографических записках» оставил основанные на собственных долгих наблюдениях характеристики декабристов…

«Полковник князь Трубецкой. Надменный, тщеславный, малодушный, желавший действовать, но по робости и нерешительности ужасавшийся собственных предначертаний — вот Трубецкой. В шумных собраниях, перед начатием мятежа в С.‑Петербурге, он большею частью молчал и удалялся, однако единогласно избран диктатором, по‑видимому, для того, чтобы во главе восстания блистал княжеский и титул знаменитого рода. Тщетно ожидали его соумышленники, собравшиеся на Петровскую площадь: отважный диктатор бледный, растрепанный просидел в Главном штабе Его Величества, не решившись высунуть носу. Он сам признал себя виновником восстания и несчастной участи тех, кого вовлек в преступление своими поощрениями (так в оригинале), прибавляя хвастливо, что если бы раз вошел и толпу мятежников, то мог бы сделаться исчадием ада… Судя по его характеру — сомнительно».

«Полковник Пестель. Пестель, глава Южного общества, умный, хитрый, просвещенны!!, жестокий, настойчивый, предприимчивый. Он безпресстанно (так в оригинале) и ревностно действовал в видах общества; он управлял самовластно не только южною думкою, но имел решительное влияние и на северную. Он, безусловно, господствовал над всеми членами обворожил их обширными, разносторонними познаниями и увлекал силою слова к преступным его намерениям. Равнодушно по пальцам считал он число жертв, обрекаемых им на умерщвление. Для произведения этого злодейства предполагал найти людей вне общества, которое после удачи, приобретя верховную власть, казнило бы их, как неистовых злодеев, и тем очистило бы себя в глазах света. Замысловатее не придумал бы и сам Макиавель! Если бы он успел достигнуть своей цели, то, по всей вероятности, не усомнился бы пожертвовать соумышленниками, которые могли бы затемнять его. Пестель чинил „Русскую правду“ в республиканском духе».

«Поручик Каховский. Неистовый, отчаянный и дерзкий. В собрании общества, за два дня до мятежа, он с запальчивостью кричал: ну, что ж, господа! еще нашелся человек, готовый пожертвовать собою! Мы готовы для цели общества убить кого угодно.

В нетерпении своем Каховский накануне восстания говорил: «С этими филантропами ничего не сделаешь, тут надобно резать, да и только!» Неистовство Каховского проявлялось и в самом действии: во время мятежа он прогнал митрополита Серафима, подошедшего с крестом в руках увещевать заблудших; он пистолетными выстрелами убил графа Милорадовича, полковника Стюрлера и ранил свитского офицера».

«Полковник Артамон Муравьев. Вот другой неистовый только на словах, а не на деле. Суетное тщеславие и желание казаться решительным вовлекли его в общество… с бешеною запальчивостью настаивал о неотложном ускорении возмущения, но когда оно проявилось в Василькове, к нему приехал Андреевич 2‑й с приглашением присоединиться, Муравьев отвечал: „Уезжайте от меня ради Бога! Я своего полка не поведу, действуйте там, как хотите, меня же оставьте, не губите, у меня семейство!“

Это — личные заметки Боровкова. В официальных характеристиках, которые он составлял для императора, Боровков сохранял предельную объективность, убирая эмоции.

Вряд ли его оценки можно признать преувеличенно‑карикатурными. Все, что мы уже узнали о декабристах, прекрасно соответствует мнению Боровкова…

К тому же есть множество других свидетелей, писавших в том же ключе. Вот что вспоминал о Рылееве отлично его знавший Н. И. Греч: «Воротимся к Рылееву. Откуда залезли в его хамскую голову либеральные идеи? Прочие заговорщики воспитаны были за границею, читали иностранные книги и газеты, а этот неуч, которого мы обыкновенно звали цвибелем, откуда набрался этого вздору? Из книги „Сокращенная библиотека“, составленной для чтения кадет учителем корпуса, даровитым, но пьяным Железниковым, который помещал в ней целиком разные республиканские рассказы, описания, речи из тогдашних журналов. Заманчивые идеи либерализма, свободы, равенства, республиканских доблестей ослепили молодого необразованного человека! Читай он по‑французски и по‑немецки, не говорю уже по‑английски, он с ядом нашел бы и противоядие. За улыбающимися обещаниями и светлыми мечтами 1789 года разверзла бы перед ним пасти свои гидра 1793 года!… Рылеев был не злоумышленник, не формальный революционер, а фанатик, слабоумный человек, помешавшийся на пункте конституции. Бывало, сядет у меня в кабинете и возьмет „Гамбургскую газету“, читает, ничего не понимая, строчка за строчкою, дойдет до слова Constitution, вскочит и обратится ко мне: „Сделайте одолжение, Николай Иванович, переведите мне, что тут такое. Должно быть очень хорошо!“

Воспоминания Греча никак нельзя назвать пасквилем — он написал о тридцати с лишним декабристах, всегда сохраняя объективность, а иногда, на мой взгляд, проявляя и излишнюю мягкость. Вот он про Оболенского: «Благородный, умный, образованный, любезный, пылкого характера и добрейшего сердца». И ни словечка о том, как Оболенский добивал саблей раненого Стюрлера и ударил Милорадовича штыком в спину…

Кстати, о Рылееве Греч приводит и совершенно противоположное суждение: «В одном отношении Рылеев стоит выше своих соучастников. Почти все они, замышляя зло против правительства и лично против государя, находились в его службе, получали чины, ордена, жалованье, денежные и другие награды. Рылеев, замыслив действовать против правительства, перестал пользоваться его пособием и милостями».

Вернемся к Следственной комиссии. Картина будет неполной, если не упомянуть об одном препикантнейшем моменте: наряду с другими в ней заседал генерал‑адъютант П. В. Голенищев‑Кутузов… один из заговорщиков 1801 года! Сам он, правда, императора табакеркой в висок не бил и шарфом не душил, но был одним из тех, кто вошел тогда с Паленом в Михайловский замок, а значит, с полным на то правом может быть поименован «цареубийцей».

Кое— кто из декабристов не удержался от язвительных замечаний. Когда следователи повышали на них голос или чересчур уж укоряли в «цареубийственных замыслах», они не без сарказма чуть ли не открытым текстом уточняли: у них, по крайней мере, были всего лишь неосуществленные замыслы, а вот тут, совсем близехонько, если присмотреться, есть кое‑кто, участвовавший в убийстве самодержца… Известно, что подобные ехидные реплики отпускали и Николай Бестужев, и Штейнгель, и Пестель…

Крыть было нечем. Как к декабристам ни относись, но в данном случае возразить нечего: среди тех, кто судит мятежников, мягко говоря, неуместно присутствие цареубийцы, не понесшего никакого наказания…

 

 

ТЕНИ ЗА СЦЕНОЙ.

 

Давным‑давно писано и переписано, что Следственная комиссия с некоторых пор, следуя прямому приказу Николая, не стала копать глубоко. «Глубокая вспашка» наверняка позволила бы отправить на каторгу в несколько раз больше виновных, чем их туда угодило. Слишком многие отделались легким испугом за те же грешки, за которые другие надели каторжные халаты. Найдено и объяснение: Николай, непрочно сидевший на престоле, не хотел широкими репрессиями обострять отношения с дворянством.

Это объяснение истине, в общем, наверняка соответствует. Но фокус тут в том, что все было гораздо сложнее, запутаннее, изощреннее, коварнее. Слишком просто было бы полагать, что вся загадка в том, будто «декабристов было больше, и иные остались невыявленными». Загадки на этом не кончаются.

Очень уж их много. События «дня Фирса» никак не умещаются в примитивное противостояние «Николай — мятежники». И В. О. Ключевский, пожалуй, зря назвал декабристов «исторической случайностью, обросшей литературой»…

Опять‑таки давным‑давно подмечено, описано подробно предельно странное поведение графа Милорадовича — генерал‑губернатора столицы, располагавшего шестьюдесятью тысячами штыков и разветвленной агентурной сетью собственной тайной полиции. Граф явно вел какую‑то свою игру.

Еще 12‑го декабря Милорадович получил от Николая список заговорщиков, в том числе находившихся в Петербурге Рылеева и Бестужева. Тогда же было принято решение немедленно их арестовать.

Но Милорадович этого решения не выполнил! Николай писал потом: «Граф Милорадович должен был верить столь ясным уликам в существовании заговора и в вероятном участии других лиц, хотя о них не упоминалось; он обещал обратить все внимание полиции, но все осталось тщетным и в прежней беспечности».

Схожие свидетельства оставил адъютант Милорадовича Башуцкий: «…генерал‑губернатор беспрерывно получал записки, донесении, известия, по управлению секретной части была замечена особая хлопотливость, все люди Фогеля (начальник тайной полиции графа — А. Б.) были на ногах, карманная записная книжечка графа была исписана собственными именами, но он не говорил ничего, не действовал… в книжке этой, найденной по смерти графа на его столе, были вписаны его рукою почти все имена находившихся здесь заговорщиков».

Милорадович мог расправиться с мятежом еще до его начала… но явно не хотел!

Между прочим, Трубецкой упорно твердил на следствии, что именно Милорадович в некотором роде был «соавтором» мятежа, поскольку до последнего момента скрывал от всех полное и бесповоротное отречение Константина от престола: «Если б это объявление не было скрыто, а было объявлено всенародно, то не было бы никакого повода к сопротивлению в принятии присяги Николаю и не было бы возмущения в столице».

В самом деле, при таком обороте дел уже не увлечешь солдат сказочками о посаженном в цепи Константине…

Милорадович сам рассказывал известному драматургу Шаховскому, как, получив известие о смерти императора Александра, разговаривал с великим князем Николаем.

Он требовал, чтобы Николай немедленно присягнул Константину. Когда Николай заикнулся, что, по словам его матери, в Государственном совете, в Сенате и Успенском соборе лежат запечатанные пакеты с завещанием покойного, Милорадович настоял, чтобы Николай сначала присягнул, а уж потом они будут вскрывать пакеты и знакомиться с последней волей усопшего…

Шаховской резонно заметил: а если Константин все же не отречется? Что‑то слишком уж смело поступает граф и много на себя берет…

Милорадович, ухмыляясь, хлопнул себя по карману:

— Имея здесь шестьдесят тысяч штыков, можно быть смелым!

А ведь все знали уже, что Константин отрекся от престола!

С этими воспоминаниями перекликаются свидетельства принца Евгения Вюртембергского. В беседе с ним Милорадович крепко сомневался, что войска удастся привести к присяге Николаю — гвардия, мол, «очень привержена Константину». Принц удивился:

— Коли уж Константин отрекся, престол естественным образом переходит к Николаю. При чем здесь гвардия?

Милорадович ответил загадочно:

— Ей бы не следовало тут вмешиваться, но она привыкла к тому и сроднилась с такими

понятиями…

Этот разговор произошел то ли 8‑го, то ли 9‑го декабря. Получается, уже тогда Милорадович знал, что гвардия вмешается? Откуда?

В доме Милорадовича, оказывается, своим человеком был Якубович. Другой вхожий к графу офицер, полковник Глинка, членом тайного общества не был, но у Рылеева бывал частенько и о замыслах знал…

А если вспомнить, что 14‑го декабря Якубович и Булатов не выполняли поручения Трубецкого, а действовали в соответствии с указаниями руководителя «заговора внутри заговора» Батенькова, получается совсем интересно. Батеньков как раз был за то, чтобы ничего не захватывать, а попросту с самого начала встать у памятника, провести чистой воды демонстрацию, пойти на переговоры с Николаем, начать торг… Так что Якубович и Булатов не струсили, отказавшись занимать назначенные им объекты, а выполняли другой приказ — человека, которому повиновались по‑настоящему…

К этому тесно примыкает история с Ростовцевым. Он выдает Николаю замыслы мятежников, но руководители восстания относятся к этому со странным спокойствием, а Оболенский настаивает, что Ростовцев никого не предавал, мало того, выполнял самые ответственные поручения «штаба»!

А потому не вчера и не сегодня родилась версия, что «сообщение Ростовцева» не было доносом. Что Ростовцев всего лишь выполнял инструкцию руководителей Общества, пытавшихся запугать Николая заранее и обойтись без шумихи с выводом войск…

Не один Милорадович вел себя странно. Унтер‑офицер Шервуд, сообщивший Аракчееву о существовании Южного общества еще в последние дни жизни императора Александра, отмечал загадочное поведение генерала. Шервуд, отправив Аракчееву сообщение, добавил в конце, что просит срочно прислать к нему в Харьков доверенного человека, которому можно изложить те подробности, что никак нельзя доверять бумаге…

Аракчеев молчит. И не реагирует десять дней!

Шервуд писал позже: «Не будь этого промедления, никогда бы возмущения 14 декабря на Исаакиевской площади не случилось; затеявшие бунт были бы заблаговременно арестованы… не знаю, чему приписать, что такой государственный человек, как граф Аракчеев, которому столько оказано благодеяний императором Александром I и которому он был так предан, пренебрег опасностью, в которой находилась жизнь государя и спокойствие государства…»

А в самом деле, чему приписать столь странное бездействие? Учитывая, что Шервул сообщает о планах Пестеля арестовать императора Александра вместе с семейством? Не дождавшись ответа от Аракчеева, Шервуд обратился непосредственно к Александру, но царь действует со странной медлительностью…

Может быть, Александр уже никому не верит?

А вскоре он умрет — и Аракчеев затаится, маяча где‑то в отдалении и никак себя не проявляя в событиях 14‑го декабря.

Зато в «день Фирса» чертовски странно ведет себя и начальник всей гвардейской пехоты генерал Бистром.