Мои Конспекты
Главная | Обратная связь


Автомобили
Астрономия
Биология
География
Дом и сад
Другие языки
Другое
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Металлургия
Механика
Образование
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Туризм
Физика
Философия
Финансы
Химия
Черчение
Экология
Экономика
Электроника

Эмма, или в самые глубины



 

Они подошли к набережной. У спуска к воде покачивалась хрупкая гондола — так, кажется, называется это плавательное средство, распространенное в Венеции. В питерских декорациях, говоря по правде, она смотрелась нелепо — словно девушка в ярком карнавальном наряде на деловой встрече.

— Ну вот, лодка одна, а нас много! Как-то неправильно получается…

Расстроенная, Эмма подошла к резному носу, уткнувшемуся в гранитную ступеньку, и погладила нагретое солнцем дерево.

— Садись, это для тебя! — Бялка пристроилась рядом, склонив лохматую голову ей на плечо.

— Почему ты так решила?

— У тебя глаза светятся. Садись-садись! Мы найдем, чем заняться.

Эмма не заставила себя упрашивать. У нее была давняя, почти детская мечта побывать в Венеции, на карнавале — и чтобы яркие маски вокруг, и чтобы гондола покачивалась на ласковой теплой воде, и стройный молодой гондольер пел что-то на своем прекрасном переливчатом языке… Гондольера на было, но вот синяя бархатная полумаска со страусовым пером лежала на борту.

Лодка стронулась с места сама, стоило ей усесться и надеть маску…

 

Эмма порой жалела, что жизнь ее сложилась неправильно, неудачно. (Нечасто — когда у нее выдавалась минутка свободного времени.) Все было вкривь и вкось. В двадцать лет выскочила замуж за летчика, а уже через год осталась одна, беременная на третьем месяце. Наверное, она была плохой матерью: ей приходилось много работать, хвататься за любую возможность приработка, чтобы прокормить себя и малыша. И при этом учиться — диплом давал дорогу к большим заработкам, к социальному статусу, которым мог бы гордиться ее сын. Но и получив диплом, она не почувствовала передышки. Несколько лет назад подруга предложила ей поработать воспитателем в детском доме, в котором была заведующей. Эмма согласилась, но продержалась там меньше года. Она сбежала панически, на грани нервного срыва — прихватив с собой Аленку, которой недавно исполнилось четыре, и двухлетнего Пашку. И все закрутилось, завертелось — с еще большей скоростью. Эмма почти не спала, она забыла, когда в последний раз брала в руки книгу или глянцевый журнал, или была в отпуске на берегу моря. Она регулярно бывала в парикмахерской и старалась покупать модную одежду, но не для себя, а лишь потому, что ее социальный и профессиональный статус требовал хорошо выглядеть. (В очереди в парикмахерской она правила чужие статьи, которые брала для приработка на дом.) Порой она переставала ощущать себя женщиной, человеком, гомо сапиенсом — вершиной эволюции, но лишь механизмом, заведенным когда-то в прошлом и продолжающим безостановочно двигаться. И движение это нельзя было назвать путем — оно было лишено смысла и являло собой бесконечную круговерть: белка в колесе, лабораторная крыска с красными глазами, затерявшаяся в изгибах лабиринта, в который ее запустили суровые ученые в резиновых перчатках на холодных цепких руках.

Эмма почти не знала, что происходит с ее детьми. Мимо нее прошли и травля младшего в детском саду, и первая любовь старшего. Эмма существовала для них и ради них: крутилась, работала, выстаивала очереди в универсаме… но только здесь и сейчас, в занесенном осенней листвой безлюдном Питере поняла, что почти ничего не может о них рассказать. Если закрыть глаза и попытаться представить лица Сашки, Аленки или Павлика — под веками всплывают лишь отдельные детали: светло-русое колечко волос над оттопыренным ухом, рваные на коленках колготки, дешевенькие сережки с ярко-розовыми стеклышками, имитирующими рубины. Зато поверхность рабочего стола, за которым она часто засыпала от усталости, виделась отчетливо: вплоть до царапин на желтом лаке и пятна гари от упавшей когда-то свечки.

 

…Эмма вздохнула. Интересно, откуда берутся листья, застелившие густым ковром поверхность Невы? Всех городских деревьев не хватит на такое изобилие. Не с неба ли они сыплются?.. Лодка двигалась медленно, с шуршанием раздвигая слоистый разноцветный покров, подчиняясь то ли течению, то ли одной ей слышному зову.

Женщина опустила ладонь в воду. Она была нереально теплой для этого времени года — таким, наверное, бывает океан где-нибудь в районе экватора, а уж никак не медлительная аорта северной столицы.

Эмма почувствовала сильнейшее желание искупаться. Но мешал страх: в раннем детстве она едва не утонула в озере. Страх был слабым, еле теплящимся — и вскоре исчез: плавно покачивающая лодку вода была такой притягательной, такой влекущей. Все мысли покинули голову, и Эмма принялась неторопливо, сомнамбулически раздеваться, аккуратно складывая одежду на дно гондолы, покрытое узорным ковром. Лишь перевалившись через борт и без всплеска уйдя в воду, она лениво подумала: 'А ведь я даже плавать не умею…'

Листья были везде — не только на поверхности, но и в толще воды, даже если нырнуть глубоко-глубоко. Они облепляли обнаженное тело, вплетались в волосы, но это не было неприятным. Напротив: легкие касания успокаивали; поглаживая и лаская кожу, они словно уносили все ненужное, суетное. Соскабливали омертвелые и сухие клетки души, а очищенные участки омывали влагой, пахнувшей медом и осенью. Оказалось, что ей вовсе не нужно уметь плавать: вода сама направляла ее, то вознося к поверхности, то увлекая в глубины. И легкие отчего-то обходились без воздуха — даже у самого дна.

Эмме захотелось ненадолго остановиться. Она обхватила руками гранитную глыбу, мимо которой ее проносило, и взглянула вверх. Сквозь нефритовую толщу воды и пятна листьев солнце казалось янтарным дрожащим бликом. Ей подумалось, что хорошо бы остаться здесь навсегда: отрастить серебристый чешуйчатый хвост и длинные русалочьи пряди и раз в месяц, в полнолуние, выплывать, усаживаться на камни петропавловского пляжа и тихо напевать — для неба, для города, для себя самой…

Эмма усмехнулась. 'Неужели это я? Мне 35 лет, я очень рациональна. Скептик, прагматик, материалистка до мозга костей — никогда не думала, что поверю во что-то необъяснимое, не вписывающееся в строго научные рамочки. А вчера… хотя нет, здесь не существует 'вчера', есть вечное сегодня, вечный сентябрь — меня кружил на руках бронзовый ангел, высоко, под самым небесным куполом. А сейчас я стою на дне Невы, и мне не нужен воздух для дыхания, и венецианская гондола ждет меня, послушно замерев на поверхности'.

Эмма оттолкнулась от гранитной глыбы и всплыла. Гондола послушно ждала, пренебрегая течением, словно верный конь или собака. Мимо текло мертвое женское тело. Именно так — тело, трупом назвать его было нельзя. Труп — это что-то казенное, аморфное, пахнущее формалином или разложением. А здесь было тело, прекрасное и в своей наготе, и в смерти. Страха Эмма не испытывала, отвращения тоже. Она коснулась холодного плеча, подтянула утопленницу к себе и отвела со лба русые пряди. Лицо было очень знакомым. Где она могла его видеть? 'Господи, да это же я!..' Это было ее лицо, ее тело — только пятнадцатилетней давности. Тогда она носила длинные волосы и не пользовалась косметикой. Как же это было давно… Воспоминания, запертые в глухих чуланах души, ворвались, словно незваные гости, без стука.

 

…Кажется, был ноябрь — холод и снег, но лед на Неве еще не встал. Была глубокая ночь. Она стояла на Литейном мосту и смотрела на черную воду, ловя отражения фонарей и оранжевого неба. Ей было так плохо, что хотелось выть или упасть в истерике и биться головой о решетку с чугунными русалками, кататься по сырому асфальту, выцарапывая из себя эту боль, это жгучее адское 'плохо'. Но она просто стояла, молча, не обращая внимания на колючий ветер и морось — то ли снег, то ли дождь, — сыплющуюся за воротник.

Сегодня ее бросили. Какая трагедия, подумаешь — миллионы людей пережили подобное, и ничего, не умерли: встали, отряхнулись и пошли дальше. А она так не могла. Она была беременна и знала, что никогда не сделает аборт. 'Мне легче просто умереть, чем убивать твое дитя…' Она стояла, не решаясь сделать то, к чему готовилась с самого утра. Ей не то чтобы хотелось умереть — просто она не видела другого выхода. Как в детской игре в фанты — то действие, которое тебе назначил ведущий, ты обязан выполнить, нравится оно тебе или нет. Иначе с тобой никто никогда не будет играть впредь.

Эмма перелезла через решетку. Чугунные перила были ледяными. Теперь от прыжка ее отделял только небольшой выпад вперед. Она смотрела на Неву, а Нева на нее, пристально, тяжело и печально. Она шагнула, и с ног до головы ее оглушило холодом. А потом мокрая одежда и обувь потянули вниз, на дно.

 

…Эмма открыла глаза. Она лежала на дне гондолы, влажное тело было облеплено листвой, словно шуршащей слоистой одеждой. Солнце щекотало правую щеку. 'Я ведь не прыгнула тогда, струсила. Стояла часа два окоченелым столбом, продрогла до костей, но пересилить проклятый инстинкт самосохранения так и не смогла. Или, может, смогла? Сейчас я ни в чем не уверена. Может, я умерла тогда, утонула, а вся последующая жизнь мне пригрезилась в последние секунды?.. — Она погладила резной борт с облупившейся краской, укоризненно и ласково. — К какой еще заводи ты приведешь меня сегодня? В чем еще заставишь усомниться?..'

Эмма поискала глазами сброшенную одежду, но ее не было. На дне гондолы рядом с маской, куда она скинула джинсы и блузку, лежало теперь шелковое вечернее платье. Багряное, с золотистыми искорками — в цвет торжественной осени. Она отряхнула тело от листьев и натянула его, осторожно, стараясь не порвать. Платье было словно сшито точно по ее мерке.

Гондола остановилась у Эрмитажа и ткнулась носом в пристань. Эмма сошла с нее, изящно приподняв длинный и узкий подол, и, оглянувшись, увидела, как та рассыпалась ворохом листьев, заструившихся по течению.

Пройдя по скверику с фонтаном, она вышла на Дворцовую площадь. И замерла, завороженная. Все огромное пространство от Зимнего дворца до Главного штаба было заполнено людьми. Людьми ли?.. Прозрачные безмолвные фигуры кружили, скользили, просачиваясь друг сквозь друга. Дамы и кавалеры из разных эпох: в пышных париках и кринолинах, в локонах и бриллиантах на обнаженных плечах, с длинными декадентскими мундштуками серебряного века. И здесь же простолюдины — торговки, извозчики, продавцы газет… И вовсе не люди — а весьма странные создания. Скажем, парочка, проковылявшая мимо нее — высокая и тощая бронзовая фигура с маленькой лысой головой и длинными блестящими паучьими пальцами держала под руку человечка с курносым носом и детскими испуганными глазами. Эмма не сразу поняла, что то была статуя Петра Первого работы насмешливого скульптора Шемякина и правнук царя Павел Первый, сошедший со своего трона во дворе Михайловского замка, где обосновался пару лет назад.

— Что же ты хочешь от меня? Что?! — громко крикнула она, и фигуры-призраки стали рассыпаться от звонкого живого голоса. Расползаться клубами жемчужного тумана, разлетаться серым оперением чаек, оседать пеплом на асфальт площади. Бронзовый Павел задрожал в испуге, а Петр подхватил правнука на руки и двухметровыми прыжками умчался в сторону Миллионной улицы.

Эмма присела на цепь, окружавшую Александровскую колонну.

— Деточка, все мы немного умерли.

Только кто-то полностью,

до распада на атомы и супер-струны,

а кто-то — самую капельку:

лишь высокий лоб тронут тлением,

да глаза высохли.

Эмма не обернулась на знакомые строчки — она сама сочинила их когда-то в юности.

— Покажи мне, что с моими детьми! Для меня это очень важно. Я хочу знать, что у них все хорошо.

— А если я просто скажу это, ты мне не поверишь?

Голос за спиной звучал печально и укоризненно. Он сопровождался негромким бульканьем, словно голова говорящего находилась под тонким слоем воды. Эмма не удержалась и обернулась. Перед ней стоял высокий голый туземец с раскрашенным телом и изогнутым луком за плечом. В раскрытом в ухмылке рту виднелись подпиленные треугольниками зубы, в черно-курчявых волосах торчком стояли три ярких пера. В руках туземец держал большую стеклянную банку с чем-то крупным, мутным и пристальным.

В первую секунду Эмма перепугалась до озноба. Но быстро взяла себя в руки. Она не раз бывала в Кунсткамере и без труда опознала один из ее экспонатов — муляж южноамериканского аборигена. Банка в руках улыбчивого аборигена тоже была экспонатом: в ней нежился в формалине огромный эмбрион. Голова была неестественно большой, а скрещенные на груди ручки странно маленькими. У эмбриона было три голубых глаза, кротких и грустных. Они смотрели на Эмму, а бледно-синие губы шевелились.

— Не поверю! — Эмма с вызовом встретила взгляд уродца. — Я вообще разучилась здесь чему-либо верить. И удивляться тоже разучилась.

- 'Здесь' не существует. Есть 'везде' и 'сейчас', а все остальное просто не имеет значения. Знаешь, что самое обидное? Вы нужны мне гораздо больше, чем я вам, вот я и стараюсь, слой за слоем снимая с вас недоверие, горечь, обиды. Я не пытаюсь вас переделать, нет-нет. Вы нужны мне такие, какие есть — только отмытые, чистые.

— Я хочу видеть своих детей!

Словно не слыша ее, эмбрион продолжал, выпуская из губ цепочку крохотных пузырьков:

- 'Будь ты холоден или горяч, и я принял бы тебя. Но ты тепел, и двери рая для тебя закрыты'. Я не пламя и не лед, и мне никогда не уйти отсюда. А вы уйдете…

— Что ты там бормочешь?! Ты не расслышал — я хочу знать, что с моими детьми!

— Ради бога. Любуйся, — эмбрион моргнул, и Эмма поняла, что надо подойти ближе.

Поверхность банки стала зеркальной. В первый момент она видела лишь кусок зеленой дворцовой стены и лоскут неба. Даже ее лица отчего-то не было. Затем сквозь это отражение проступило другое. Незнакомая квартира, многокомнатная, с добротной мебелью… Изображение скользило от одной детали к другой, как при любительской съемке. Вот зеркало в прихожей, перед которым прихорашивается светловолосая девочка: нос кнопкой, россыпь веснушек — да, Аленка всегда походила на любимую героиню русских народных сказок, ту, что спасала братца-козленочка — даже когда красила губы ярко-малиновой помадой. Она не выглядела печальной, потерявшей недавно самого близкого человека, напротив — приплясывая, строила зеркалу рожицы. Потом возникла комната, и в ней двое — взрослый незнакомец в очках и подросток с падающей на глаза черной челкой. Она никак не могла заставить остричь ее — Сашка не слушался. Они спорили о чем-то, но не с ожесточением, а скорее шутя. Вошла женщина, красивая и ухоженная, с улыбчивым и светлым лицом, совсем не похожая на ту загнанную лошадь, которой обычно возвращалась домой Эмма. За ней влетел, скача, как кенгуру, Павлик, требуя, чтобы все немедленно оценили свеженький шедевр из пластилина, утыканный блестками и яркими заколками сестры…

— Неужели я просто выдумала собственную жизнь?!..

Эмма, не отдавая себе отчета, толкнула изо всех сил зеркало — то есть банку. Абориген не удержался на ногах и, зашатавшись, выронил ее на асфальт. Она разбилось, подняв фонтан мутных брызг и осколков.

Эмма зажмурилась и отвернулась, чтобы не видеть, что стало с печальным эмбрионом. В голове зазвучал внутренний голос, который так часто помогал, выручал, удерживая от опрометчивых поступков, на протяжении жизни. 'Что же ты мечешься, дурочка? Тебе так больно видеть счастье собственных детей? Разве не к этому ты стремилась всеми своими помыслами, а теперь мучаешься, видя, что твои мечты сбылись. Или тебя задевает, что они забыли тебя? Не скорбят, не посыпают головы пеплом, не носят траур?.. Все-таки человек — самое эгоистичное существо на свете'.

— Я не эгоистка! — возразила она сама себе вслух. — Просто такое ощущение, что меня никогда и не было. Я — иллюзия, фикция.

— Но ведь ты всегда была такой. Разница только в том, что теперь им хорошо, да и тебе тоже, — голос был прежний, правда, без бульканья, и у Эммы отлегло от души: с экспонатом Кунсткамеры, надо полагать, не случилось ничего необратимо плохого. — Так, может, не стоит ломать голову над тем, как и почему все произошло, а просто принять это и научиться, наконец, улыбаться?

Эмма передернула плечами, собираясь возразить. Но вместо этого улыбнулась. А потом и расхохоталась. Смеясь, провела рукой по волосам — они стали длинными и густыми, совсем как в молодости.

— Я ведь правда смогу их видеть, хотя бы изредка?

Ей не ответили. Зато маска вдруг вспорхнула с ее лица и взметнулась ввысь бархатной синей птицей.

— Какой вы стали красавицей!..

Эмма вздрогнула и обернулась. Эти слова произнес Чечен. Она не заметила, как шестеро ее спутников подошли сзади. Ни индейца, ни эмбриона не было — лишь на асфальте поблескивали осколки в лужице формалина.

— И давно вы здесь?

— Да нет, только подошли. Ты любовалась птицей, мы — тобой! — Бялка улыбалась так широко, что казалось, ее рот вот-вот упорхнет с лица, как та птица.

 

— А что мы теперь будем делать? — поинтересовался Антон, когда все обменялись с Эммой приветствиями и осыпали искренними комплиментами. — Или будет правильнее спросить: что нас теперь заставят сделать?

— Не знаю, как вы — а мы гулять! — Бялка подхватила под руку своего молодого человека и попыталась утащить за собой.

— Эй, стой! Получается, мое мнение тебя в принципе не интересует? — Волк оставался незыблем, несмотря на активные попытки, предпринимаемые ею по сдвиганию его с места.

— Вот по дороге и выскажешь!

— Может, я спать хочу.

— Там поспишь.

Уступив с видимой неохотой, он двинулся за девушкой.

— Куда мы все же направляемся, могу я узнать?

— Как куда? На лошадках кататься!

Вослед им донесся дружный смех.