А если комнаты, то маленькие. Квартиры — малогабаритные. С полуприхожей: квинтет углов. Стандарт скоростного строительства.
Кварталы снега. Лабиринты.
Кургузые снеговики.
И домиков хрущевских квинты,
Где на полах — половички.
Не «в полях» — «на полах» резвится младость.
Отечный черно-белый телек
На тонких четырех ногах.
На кухне пахнет папин «тельник»,
Котенок спит на сапогах
Возле ребристой батареи…
Ах, детство, милое кино.
Наверно, все-таки старею,
Коль вспоминается оно…
Насчет старения придется подождать: это еще далеко. Пока оценим точность зарисовки. Вселенная — околица. Но не деревенская — городская. Наш двор, тот двор. Собаки, мокнущие под дождем. Теплые песочницы, снежные крепости. Мыло пахнет рыбьим жиром. Пластилин липнет к пальцам. Значечки, колючки, осколки, булавки. Это колючее, сыпучее будет вспоминаться всю жизнь.
Может, лучше все забыть? Не выходит, господи.
И сироп для газировки — колба с краником.
Детство — ранняя весна в полурусском городе.
Тонет в ручейке бумажный брат «Титаника».
Гибель «Титаника» как мерило драмы — это уже конец девяностых: время, из которого видится витебское детство. Но не гаснут в душе те первые миражи. «Запоздалые мои восьмидесятые» застыли в памяти. Так что там — идиллия? Вовсе нет любой историк по рассыпанным штрихам соберет картину быта довольно скудного, провинциально стиснутого, едва обустроившегося в первых «шлакоблочных» пятиэтажках, едва выпроставшегося из коммунального плена, едва вывалившегося на вольный воздух общего двора.
Праздник свободы? Идиллия рассвета? Бабушкины сказки, мамины пирожки, папино кино в телевизоре… На всю жизнь — «начало рая»? Но откуда — этот сухой шорох колючек, вечный простудный кашель, несходящий репейный ожог? «Мы — словно недолюбленные дети с сиреневой крапивою в глазах. С прямым несоответствием столетью и с колтунами в ломких волосах…»
Опять- таки подождем со «столетием»: всякая талантливая исповедь так или иначе соответствует эпохе, даже если звучит контрапунктом; а тут вроде бы и нет никакого прицельного протеста, но в колкой ломкости строк прорисовывается характер, свидетельствующий о времени.
О каком?
Конечно, оно счастливое, это детство. Куда более счастливое и благополучное, чем детство тех будущих строителей социализма, которые, едва родившись, хором говорили «спасибо» товарищу Сталину под надвигающийся гул мировой войны. Тех спасли, а этих и спасать не надо. Ни отцы не перебиты, ни дома не сожжены. И даже — в полном соответствии с жанровыми законами пасторали — детство и впрямь остается в сознании «игрой на всю жизнь». На всю жизнь — замереть «мотыльком на картоне», «видеть мир глазами бабочки», чье засушенное платьице так красиво, что кажется сделанным из шелка…
Если вы еще не почувствовали, какая драма загнана под стекла этих «рамочек», и почему она врезается на всю жизнь, — то вот вам предметная аналогия. Ловля паучка. «Он нам игрушка, а мы ему — космос»… «Пойман и с шумом посажен в роскошный, построенный нами песчаный дворец»… «И к вечеру ближе, заметив, что кошки теснее к домам прижимаются синим, увидели: мертв наш коси-коси-ножка, и, как по команде, мы заголосили…
Здесь к стиху дается примечание, что «косиножка» — прозвище длинноногого паучка. Девочка Оля боится, что взрослые не помнят, или что предыдущие поколения не знают этого прозвища, хотя нет, кажется, поколения, которое в детстве не пообщалось бы с этим безобидным, безопасным и беззащитным существом. Однако комментировать тут надо совсем другое: тот космос , который брезжит через судьбу паучка. Тот плен, который подстерегает душу самой свободе. То безначальное и бесконечное ощущение взаимной ловушки, которое просыпается в душе, только что испытавшей праздник упоительного общения. «И дома, попив молока и умывшись, мы тихо лежали в постельках хрустящих, боясь: не дай бог, нас тот самый услышит, кто всех поселил в этот кукольный ящик…»