Мои Конспекты
Главная | Обратная связь

...

Автомобили
Астрономия
Биология
География
Дом и сад
Другие языки
Другое
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Металлургия
Механика
Образование
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Туризм
Физика
Философия
Финансы
Химия
Черчение
Экология
Экономика
Электроника

Киноки и их оппоненты





«Мы считаем, что разъяснить мир, как он есть — наша главная за­дача», — писал Д. Вертов в 1924 г. В приведенном тезисе как бы в свернутом виде содержится исходная концепция режиссера.

«Разъяснение мира». Открытая авторская позиция. Подчер­кнутое отношение к схваченной кинокамерами действительности. Понимание функции документалиста не как регистратора, а как идеолога, стремящегося к «коммунистической расшифровке» окружающей нас действительности». Документальное кино еще не говорит правды лишь оттого, что берет материал из реальной жиз­ни. Эту правду («киноправду») необходимо вскрыть. «Установка на факт, установка не только показывать факт, но и дать его рассмо­треть, рассмотрев - запомнить, запомнив - осмыслить... задачи, которое стоят перед работниками неигрового или интеллектуально­го кино», — уточнит впоследствии Э. Шуб182.

Но не просто разъяснение мира, а мира - «как он есть». Вер­тов заявил о категорическом размежевании с постановочными тра­дициями игрового кинематографа.

Мера «размежевания» претерпевала, однако, существенные изменения в различные периоды его творчества.

На первых порах, утверждая эстетику документализма, кино­ки вообще отрицали за игровым кинематографом (как, впрочем, и за искусством) право на самостоятельное существование. «Нам не нужны ателье, не нужны актеры, не нужны сценарии. Нас ничему не учит художественная литература, цветовые и композиционные приемы живописных мастеров»183.

«Кино-око» и «жизнь врасплох» — выражения, отражавшие мироощущение «киноглазовцев». Убеждение в преимуществе фак­тов над любыми художественными обобщениями («Молнии фактов! Громады фактов! Ураганы фактов!... Против киноколдовства. Про-


тив киномистификации»184) заключало в себе реакцию на слащавые и безнадежно устаревшие мелодрамы, заполнявшие тогда экраны кинотеатров. «Современная художественная драма — пережиток старого мира... Да здравствуют обыкновенные смертные люди, за­снятые в жизни за своим обычным делом»185.

Подобные декларации не могли не вызвать одобрения у сто­ронников «литературы факта» (сами себя они называли «фактиста-ми» или «фактовиками»), уверенных, что писатели лишь насилуют факты, а организм читателя вакцирован вымыслом. Полемизируя со «жреческим» или «творческим» отношением к литературе и ки­нематографу, с искусством как социальным наркотиком, они стре­мились увидеть в киноках фиксаторов подлинной жизни или доку­ментаторов времени.

Совершенно обратную реакцию, как и следовало ожидать, манифесты киноков вызывали у «эстетиков». Свидетельство этой реакции - известная полемика между С. Эйзенштейном и Д. Вер­товым, пришедшим к тому времени от тотального отрицания «ху­дожественного» кинематографа, подменяющего актерской игрой самоценность реальности, к признанию права на жизнь за «хороши­ми» игровыми картинами при условии, однако, строгого соблюде­ния ими жанровой чистоты.

Появление «Броненосца «Потемкина» и «Стачки», в которых режиссер обратился к помощи непрофессиональных актеров (на­турщиков, типажей) и документальная стилистика которых отра­жала явное воздействие вертовских лент, нарушало эти условия и было расценено как фальсификация обоих видов кинематографа и как прямое подражание «киноглазовцам». «Игровые фильмы в хро­никальных штанах», - отозвался Д. Вертов. «Шприц камфары для слабеющей игровой кинематографии», - добавила Э. Шуб.

На эти выпады Эйзенштейн отвечал не менее резкой крити­кой. Хотя многие эпизоды «Потемкина», соглашался он, и похожи внешне на кадры вертовской хроники, но действуют они как высокое драматическое искусство (чем, надо было думать, и превосходят добровольно отлучивших себя от искусства киноков). Однако буду­чи подлинным художником Эйзенштейн не мог не отметить (вступая в противоречие с собственной логикой) художественных достоинств вертовских лент - то есть той особенности, против которой легко­мысленно возражал их автор. «Такое легкомыслие ставит киноков


в довольно смешное положение, так как, формально разбирая их работу, приходится установить, что работы их очень и очень принад­лежат искусству...»186.

Запальчивость участников спора привела ко взаимному ослеплению. Эйзенштейн - плагиатор, - утверждали одни. - Он пытается достигнуть художественности за счет эксплуатации хро-никальности не будучи документалистом. В свою очередь Эйзен­штейн объявил плагиаторами киноков, стремящихся контрабандой протащить в свои фильмы искусство, которое они же и отрицали (реакция в духе трамвайной полемики по принципу — «сам худож­ник»).

И хотя довольно странно сегодня читать упреки по адресу режиссера «Броненосца «Потемкина», признанного среди двенад­цати лучших лент мирового кинематографа, не стоит забывать, что упреки исходили от автора «Человека с киноаппаратом» — картины, в свою очередь вошедшей в число двенадцати лучших документаль­ных фильмов, где-либо и когда-либо созданных.

Претендуя в своих заявлениях на выход из искусства, Д. Вер­тов в своей практике на это никогда не претендовал, замечает Л. Ро­шаль: «Молодые ниспровергатели, широковещательно объявляя о своей готовности изгнать искусство отовсюду, так и не сумели из­гнать его из самих себя»187.

Обстоятельство это вскоре осознали и сами киноки, поняв, что речь идет не о слабостях, а о достоинствах их картин, и объясняя свой недавний максимализм полемическими издержками. «Мы при­знаемся в том, — писал Д. Вертов в 1930 г., — что в борьбе против высокопарного подразделения игровиков (искусство — неискусство, художественный фильм - нехудожественный фильм) мы ставили эти выражения в кавычки и высмеивали «так называемое искусство», «так называемый художественный фильм»188. Детскими болезнями левизны назовет свои прежние лозунги и Эсфирь Шуб.

Полемика с Эйзенштейном для Вертова была небезрезультат­на. Она позволила ему уточнить ряд моментов своей эстетики, при­ведя в соответствие декларируемые им принципы с его же экранной практикой. «Я прихожу не с кистью, а с киноаппаратом, с прибором более совершенным, и хочу проникнуть в природу с художествен­ной целью, с целью сделать образные открытия, добыть драгоцен­ную правду не на бумаге, а на пленке»189, — писал он впоследствии,


формулируя ту позицию, которой следовал интуитивно едва ли не с первых экранных экспериментов.

«Художественный, но не игровой» — этой итоговой формулы документального фильма Вертов и Шуб придерживались до конца своей жизни.

Д. Вертов явился создателем нового направления не только в советском, но и мировом киноискусстве — поэтико-публицисти-ческого кинематографа. Однако признание им своих художествен­ных задач вызвало настоящую бурю протеста у прежних поклон­ников. Оно представлялось им изменой принципу достоверности. Многие и раньше, анализируя его ленты, инкриминировали их авто­ру избыточность индивидуальности. Киноки, говорили они, отступа­ют от документа, создавая некую новую кинореальность, неадек­ватную реальности жизненной. Авторский монтаж воспринимался как «переиначивание фактов». Уверенные, что «один техник необ­ходимей десятка поэтов», «фактисты» предпочитали образу точ­ность, а символу - факт. «Никаких вообще!»... Все вещи именуют­ся собственными именами. Никакой «сюжетности», ибо сюжетна сама действительность». Стремление к достоверности обязывало избегать какой бы то ни было деформации материала. Не жизнь, «преломленная сквозь призму души художника», не «творчество индивидуальности», не «художественность», а степень верности — вот в чем, на их взгляд, состояла задача. Стремление проникнуть в действительность «с целью сделать образные открытия» не могло расцениваться иначе, как предательство принципов, в соответствии с которыми каждый репортер «на конце пера нес смерть беллетри-стизму», а рапорт, донесение и доклад, признаваемые вершинами прозы, решительно противопоставлялись «безответственности об-разничества» и «излишествам метафористики»190.

«Я хочу знать номер того паровоза, который лежит на боку в картине Вертова», — это историческое обвинение было брошено автору «Шестой части мира» В. Шкловским. В статье «Куда идет Дзига Вертов?», опубликованной в «Советском экране» за 1926 г. (№ 32), он утверждал, что в фильме исчезла «фактичность кадра», что «вещь потеряла свою вещественность», ибо «весь смысл хрони­ки в дате, времени и месте»191.

Впрочем, стремление к образности не встретило сочувствия и у «эстетиков», критикующих Вертова «справа». Субъективно-


художественный монтаж, настаивал Л. Кулешов, противоречит са­мой природе документального фильма, а любого рода «авторские оценки» допустимы лишь в игровом кино. Защитники раз и навсегда установленных демаркационных линий искусства восставали против вторжения на их заповедные земли «хроникеров-врасплохников» с той же яростью, что и против воззваний лефовцев, утверждавших: «Нам нечего ждать Толстых, ибо у нас есть наш эпос. Наш эпос — га­зета». Другими словами, приверженцев факта не устраивал Вертов-художник, в то время как иные из тех, кто причислял себя к рангу художников, отвергали притязания Вертова-документалиста.

Документальный кинематограф оказывался решительно про­тивопоставленным возможности эстетического освоения мира бла­годаря усилиям, предпринимаемым с обеих сторон.

Не менее драматично складывались взаимоотношения и с тре­тьей концепцией. С одной стороны, ее сторонники вправе были ре­жиссера считать «своим», поскольку Вертов, в отличие от «фактови-ков» и «эстетиков», безоговорочно отвергал «беспосреднический» кинематограф уже просто в силу мятежной натуры поэта и бунтаря. (Можно сказать, что как раз из этого отвержения фиксаторской хроники и выросла «киноправда». Сами принципы «коммунистиче­ской расшифровки» не оставляли на этот счет никаких сомнений.) С другой стороны, с упорством, достойным лучшего применения, режиссер продолжал отстаивать «киноглазовский» тезис «жизни как она есть», как бы добровольно отдавая себя во власть ее необу­зданного «потока».

Сама позиция «разъяснить мир, как он есть» представлялась нелепостью. «Разъяснение» исключало возможность предъявления того же мира «в оригинале». В самом деле, как совместить уникаль­ное свойство объектива демонстрировать жизнь «в подлиннике» с присутствием авторской позиции в том же фильме, а требование активной идеологической расшифровки («киноправда») с методи­кой схватывания жизни «врасплох» («киноглаз»)? Позвольте, выра­жали недоумение оппоненты-логики, если публицист не скрывает своего отношения к той реальности, на которую направлены объек­тивы, если он берет кинокамеру, чтобы вторгнуться в окружающую действительность, чтобы утвердить на экране свою позицию, то как может он в то же самое время стремиться к демонстрации «жизни как она есть»? И, напротив, если он демонстрирует «жизнь, как она


есть», - то как можно всерьез принимать декларации автора об ак­тивности занимаемой им позиции?

Предположение, что подлинность жизни и позиция автора не только не исключают, но, скорее, обусловливают друг друга, находясь в постоянном взаимодействии, - такое предположение казалось вызывающим парадоксом. Оно ставило в тупик даже наи­более талантливых оппонентов Вертова.

Для самого же Вертова противоречия не существовало вовсе. «Неверно, - отвечал он Шкловскому, - что зафиксированный кино­аппаратом жизненный факт теряет право называться фактом, если на пленке не проставлены название, число, месяц и номер. Каж­дый заснятый без инсценировки жизненный миг, каждый отдельный кадр, снятый в жизни так, как он есть, скрытой съемкой, съемкой врасплох или другим аналогичным техническим способом, являет­ся зафиксированным на пленку фактом, кинофактом, как мы его называем...192 Даже в том случае, если на него не одеты номерок и ошейник»193.

«В зафиксированных на пленку фактах Вертов искал не точ­ность даты, а точность эпохи», — заметит позже Л. Рошаль194.

Примечательно, что реплика Шкловского, требовавшего от киноков предельной точности, страдала и с фактологической сто­роны. «Что же касается номера того паровоза, который лежит на боку, — отвечал ему оппонент, чье выступление опубликовано в том же номере «Советского экрана» - то вот он: 353. И узнал я этот номер не по телефону от Дзиги Вертова, а увидел на экране. Виден он хорошо»195.

«Поправку» критика обошла вниманием. Аргументов защиты «не услышали», как и не раз приводимых доводов Д. Вертова. Поче­му же никто не пытался всерьез исследовать сущность и исходные моменты позиции?

«Почему немало людей, в том числе и обладающие прони­цательным зрением чуткие провидцы, теряли остроту зрения, как только обращали взгляд на Вертова?» - опрашивает один из его биографов.

Оппоненты Вертова не в состоянии были выйти из круга эсте­тических представлений времени (даже те, кто стремился их ни­спровергнуть). Традиционное искусствоведение столкнулось с фе­номеном, не имевшим исторических прецедентов. (Не отсюда ли


осторожность и в высказываниях Саппака?) Действительно, могла ли фундаментальная академическая эстетика содержать в себе ответы на вопросы, выдвинутые практикой, с которой она никогда не со­прикасалась? Проблема состояла не в том, чтобы подвести эту прак­тику под готовые категории, но в том, чтобы выяснить, в какой мере эти категории приложимы к непостановочной, неактерской модели мира и как поступить с «остатком», требующим нетривиального и адекватного своей природе анализа.

Три приведенные концепции (остальные, по сути, сводились к ним) явились естественными попытками осмыслить явление, исхо­дя из давно установившихся, то есть «само собой разумеющихся» эстетических постулатов.

По существу, взгляды Вертова и его кинопрактика оказались в оппозиции со всеми тремя подходами. Не в силах примириться с содержащимся, по их мнению, в этих взглядах противоречием (разъяснение жизни как она есть) критики вменяли это противо­речие в вину режиссеру, постоянно противопоставляя Вертова самому себе — Вертова-художника Вертову-документалисту, его фильмы его теориям, «киноправду» «киноглазу», а раннее творче­ство режиссера творчеству позднему. «Критики не понимали, что нет никакого «киноглаза» ради «киноглаза», и нет жизни врасплох ради жизни врасплох, и нет скрытой камеры ради скрытой каме­ры, — вновь и вновь отвечал им Вертов. — Это не программа, это средство. «Киноправда», которую признавали, делалась средства­ми «киноглаза»196.

Само стремление показывать на экране разбуженное рево­люцией бытие не позволяло Д. Вертову выдавать за действитель­ность ее беллетризованный и постановочный суррогат, ибо «мир как он есть» означал для Д. Вертова в первую очередь «людей, каковы они есть». И хотя наиболее близко он приходит к этому заключению в последние годы жизни (статья «О любви к живому человеку», опубликованная посмертно), но именно эта любовь всегда служила духовной энергией его творчества. Даже в первых манифестах, когда он призывал до поры устранить человека как объект киносъемки за неуклюжесть его движений, уступавших безукоризненной красоте машин, лежала потребность раскрепо­щенного восприятия мира глазами социально освобожденного со­временника.


Эстетика Вертова была вызовом не только игровым мелодра­мам, но и хронике, которую он застал. Непосредственный интерес к повседневному существованию обычных людей, характерный для демократических люмьеровских кинороликов конца века (пассажи­ры поезда, дети за завтраком, рыбаки в море, пожарники, велоси­педисты, кузнецы, участники пикника), уже был не в моде. На смену обыденным жизненным ситуациям и знакомым фигурам приходи­ли съемки коронованных особ, дворцовых приемов и праздничных церемоний. Стандартный набор сюжетов в хроникальных выпусках фирм «Патэ» или «Гомон» состоял из королевских визитов, военных маневров, спортивных соревнований, катастроф и стихийных бед­ствий, костюмированных национальных зрелищ. Простому челове­ку при таком киновосприятии мира места не находилось.

Той же тенденции отвечали и хроникальные съемки в России. В числе первых из них — «Вид харьковского вокзала в момент отхода поезда с находившимся на платформе начальством» (1899). Через четыре года после «Прибытия поезда» присутствие на перроне на­чальства уже представлялось операторам непременным условием киносъемки. «Похороны Толстого», «Коронация Николая II»... Пу­бличные церемониалы составляли основное содержание и первых советских хроник. Киноотчеты о съездах, открытиях памятников, торжественных встречах и выступлениях государственных деяте­лей требовали от операторов умения быть кинопротоколистами, а отнюдь не способности наблюдать живые характеры. Даже в годы гражданской войны многие командармы считали для себя обяза­тельным иметь «своего» оператора, который бы снимал, как они произносят речи.

Этим общественным ритуалам Вертов противопоставил живую действительность. Он бросал кинокамеру навстречу люд­ским потокам, водовороту улиц и площадей, утверждая своими фильмами-манифестами героику повседневности. «Временно ис­ключите съемку парадов и похорон (как надоевшую и скучную) и хронику заседаний с бесконечно выступающими ораторами (как непередаваемую через экран)», — обращался он к кружкам «киноглазовцев»197. Его отношение к хроникальным выпускам име­ло в виду не жанр оперативной киноинформации (достаточно вспом­нить о его же «Госкинокалендаре»). Оно вытекало из новых, ощу­щаемых им как революционные, принципов подхода к реальности


во всех ее социальных контрастах и многоликости. В проекте «Ки­ноглаза» (1924) среди заявленных «действующих лиц» («вместо ак­теров») мы находим почтальона, торговку рыбой, даму с собачкой, извозчика, спекулянта, уличного фокусника, старьевщика, агента уголовного розыска, а в перечислении «мест действия» («вместо ателье») — ночлежку, хлебопекарню, родильный дом, вагон поез­да, бани и даже тюрьму. Настоящим кинооткрытием повседневного среза городской жизни явился «Человек с киноаппаратом», погру­жающий зрителя в столичную круговерть с ее трамваями, пляжами, парикмахерскими, велотреками, ЗАГСом, оркестром ложечников и чистильщиками сапог.

Это постоянное стремление показывать на экране живых людей и будничные характеры многие встречали с недоумением. Человека травмирует вид аппарата, рассуждали они. Люди поне­воле начинают позировать. Значит, фактор игры при документаль­ной съемке неустраним. Так не лучше ли предпочесть любителям-дилетантам хорошую игру профессиональных актеров, заранее написав для них сценарий? Кое-кто из критиков излагал свои возра­жения в форме язвительных выпадов. Так в упомянутой уже статье «Куда шагает Дзига Вертов?» В. Шкловский заявил, что намерения Д. Вертова станут реальностью не раньше, чем тот научит снимать­ся всех («сложный способ вбивания стенки в гвоздь»). Контрдоводы сторонников режиссера о том, что преследует Вертов задачу как раз обратную - чтобы никто вообще не умел сниматься, - услыша­ны опять-таки не были ни тогда, ни многие годы позже.

Это постоянно вынуждало киноков объяснять, казалось бы, очевидное. Неверно, говорили они, что добиться естественного по­ведения людей перед камерой нельзя. Именно этой цели и служат методы «киноглаза». «Не съемка «врасплох» ради съемки «вра­сплох», а ради того, чтобы показать людей без маски, без грима, схватить их глазом аппарата в момент неигры. Прочесть их, об­наженные «киноглазом», мысли, - подчеркивал Вертов. - все ки­носредства, все киновозможности, все киноизобретения, приемы, способы, чтобы сделать невидимое видимым, неясное — ясным, скрытое — явным, замаскированное — открытым...»198.

«Как невозможен подлинный режиссер художественного фильма, если он не умеет снять актера так, чтобы зритель поверил в правду образа, так для меня немыслим режиссер документаль-


ного фильма, если он не находит возможностей, путей для съемки подлинных людей, — объясняла Э. Шуб. — Этих путей и возможно­стей тысячи»199. Впрочем, и само позирование перед камерой такая эстетика допускала как частное проявление жизни, обусловленное съемочной ситуацией. «Нас не пугает, что многих вид аппарата вы­бивает из их обычного поведения, так как, и позируя перед аппара­том, «играя», они демонстрируют себя, и каждая их поза является действительной характеристикой их личности. Работая над своими фильмами, я сознательно не срезала те моменты, когда человек, видя киноаппарат, готовится к съемке»200.

Признав равноправие с игровыми режиссерами в целях, то есть в художественном постижении жизни, киноки постоянно напо­минали, насколько несоизмеримы условия, в которых приходится им работать. «Против игровой кинематографии выступать трудно. Там 98% мирового производства», — признавался Д. Вертов в 1929 г., и спустя еще десять лет: «Если бы от меня с такой же настойчивостью требовали фильмы, как например, от тов. Эйзенштейна, я бы, ка­жется, мир перевернул»201.

Год от году ситуация, однако, становилась все безнадежнее. Не только из-за полной незаинтересованности работников Совкино. («Чтобы сделать из узких ведомственных заказов картины всечело­веческого звучания — нужны нечеловеческие усилия»202). Киноленты Д. Вертова отвергали заказчики (Моссовет не принял «Шагай, Со­вет!»). Их постоянно бойкотировали в прокате. «Госкино, куда ты прячешь «Киноправду»? Откликнись», - спрашивал зритель-рабочий в письме, адресованном в «Правду».

Потерпело крах восстание против хроникальности. С 1925 года вместо «Киноправды» и «Госкинокалендаря» начинает выпу­скаться «Союзкиножурнал» (со временем переименованный в «Но­вости дня»), реанимировавший старые методы съемки. «Все пока­зывают заседания да заседания, тянутся однообразные вереницы делегатов», - сетовала Н.К. Крупская203.

«Киноправда» не могла существовать в государстве, где правда оказывалась преследуемой, а принцип «коммунистиче­ской расшифровки мира» грозил привести к нежелательным выво­дам. «Сколько правды в нынешней киноправде?» - такой вопрос не мог не возникать перед режиссером. И если поначалу, показывая вздыбленный революционный быт, он был воодушевлен всеоб-


щим стремлением переделать мир, то теперь все чаще испытывал горькое ощущение, что мир переделывают не те и не так, как было когда-то задумано. Вероятно, этим и объясняется его внутренний отход от лирически-восторженных интонаций, тяготение к повество­вательным замыслам и попыткам исследовать человеческие харак­теры, чему так и не суждено было осуществиться.

Со второй половины 30-х режиссера начали отстранять от съе­мок. Одна за другой отклонялись его заявки. «Все туже сжималось вокруг него кольцо административного нажима», — замечает один из биографов. Ситуация в Госкино отражала все более гнетущую атмосферу, складывающуюся в стране. Вертова не арестовали, не подвергли репрессиям. Репрессиям были подвергнуты его взгля­ды, его способ видеть и рассуждать, сама его индивидуальность. Он слишком «высовывался».

Один за другим капитулировали единомышленники. В своем творчестве он был обречен на полное одиночество. Мало кто знал, какие картины он снял после «Колыбельной». Мало кто мог назвать и поздние фильмы Шуб, которые она снимала после «Испании». Впрочем, в этих картинах уже почти ничего, кроме имени в титрах, не оставалось от режиссерской неповторимости. Когда Вертов умер (в 1954 г.), многие удивились, что он еще жил.

В свое время, когда начинающий режиссер заканчивал «Бой под Царицыным», монтажница, наткнувшаяся на оставленные им короткие куски пленки, приняла их за обрезки и высыпала в корзину как брак. Ей не могло прийти в голову, что такие короткие планы можно монтировать. Вертову понадобилась почти неделя, чтобы восстановить разрушенный эпизод. Через несколько лет, после очередного выпуска «Киноправды», критики и коллеги объявили его «сумасшедшим», а операторы заявили, что отказываются для него снимать. На исходе жизни все повторилось. «Новости дня», которые ему иногда позволяли монтировать в виде милости, за его спиной заставляли перекладывать заново. Операторы и монтажеры знали лучше, как надо монтировать и снимать. Круг замкнулся. Руково­дители отказывались принимать его фильмы, кинокритики — воспри­нимать.

Непонимание кинокритиков было особенно удручающе. Его осуждали за формализм, урбанизм, абстракционизм, бессюжет­ность, беспредметность, за бесцельность творчества. «Я и сам уже


не знаю, живой ли я человек или схема, выдуманная критиками», — записал он однажды в своем дневнике204.

Конечно, не критики были повинны в трагическом поворо­те его судьбы. Но их выступления в немалой мере способствовали этому повороту. Свое непонимание его творчества они нередко вы­давали за непонимание широкого зрителя, которого Вертов прак­тически никогда не знал. Администраторам оставалось лишь умело воспользоваться готовыми аргументами.

После смерти Д. Вертова отношение отечественной теории к его творчеству долгие годы было чем-то вроде вынуждаемого при­знания: в основном подчеркивалось значение его фильмов в развитии мирового кинематографа (в начале 60-х французские документали­сты в честь «киноправды» назвали свой новый подход к реальности — «синема верите», а Годар возглавил группу имени Дзиги Вертова). Одновременно осуждался вертовский «киноглаз». Понятие «жизни, как она есть», изъятое из исторического контекста, по-прежнему связывалось с бездумным «подсматриванием» или «подслушива­нием», с готовностью «безвольно плыть в потоке жизни, накручи­вая этот поток на пленку». «Характерно для Вертова противоречие между его теоретическими высказываниями и практикой», читаем мы в посвященной ему монографии, опубликованной в 1962 году205. «Жизнь врасплох» предлагала точное отражение материала, фото­графически достоверную его копию» - через десять лет напишет еще один критик, привычно противопоставляя «натуралистические устремления» режиссера его картинам206.

Представление, повторим еще раз, о том, что позиция автора и подлинность жизни не только не исключают друг друга, но нахо­дятся в постоянном взаимодействии, как и прежде, не укладывалось в сознании. Для того, чтобы не просто допустить эту мысль, но и принять такое взаимодействие как решающее условие освоения мира средствами документалистики, необходимо было менять само эстетическое сознание. Д. Вертов оставил далеко позади себя уро­вень современных ему представлений о природе и художественных возможностях документального кинематографа. Для понимания этого потребовались десятилетия.

«Дело было не только в ошибках Вертова (у кого их не было?), а в теоретических позициях его критиков», — прозорливо заметил


М. Блейман в 1976 г., признаваясь, что и сам в свое время примыкал к оппонентам, полагавшим, что если картины Вертова и были хороши, то теоретические убеждения порочны207. Подобное признание, од­нако, нисколько не помешало автору противопоставить - в который раз? — декларации раннего Д. Вертова («апостола документализма») художественным результатам его же творчества, в котором «доку­мент поглощается образом». Статья завершается привычным срав­нением Д. Вертова с Колумбом, открывшим Америку вместо Индии, что подводит читателя к знакомому уже выводу о режиссере-мечта­теле, совершавшим открытия вопреки своим замыслам по счастли­вой случайности морехода, сбившегося с вычисленного им курса.

Неверие в эстетические возможности съемки документаль­ного поведения реальных людей и спустя десятилетия оставалось непоколебленным. Воздавая должное исступленному мужеству ре­жиссера, С. Юткевич корит его за пренебрежение такими испытан­ными средствами «в борьбе за зрителя», как фабула, сюжет и игра актеров, с которыми зритель способен себя отождествлять. «Всего этого сознательно лишил себя Дзига Вертов, надеясь только на силу самой жизни и на поэзию, заряженную в кассету кинокамеры»208. В этом смысле у Вертова, как бы вторично открывшего кинемато­граф, продолжает С. Юткевич, не было предшественников, если не считать «Прибытия поезда» братьев Люмьер.

Справедливость последнего заключения явно не согласует­ся с предыдущим упреком. Ведь с таким же успехом можно по­сочувствовать балерине, лишившей себя сценической речи, или художнику-графику, добровольно отказавшемуся от красок, не говоря уже о постановщике драматического спектакля, предпочи­тающего живого и не всегда талантливого актера бесспорной вы­разительности марионетки.

В известной мере не избежали постановочных методов и до­кументальные жанры довоенного к послевоенного западного кино, где решающие перемены наступают со второй половины 50-х. Но­вая социальная проблематика и попытки исследовать человеческие характеры мы находим в фильмах американских режиссеров Лайо­нела Рагозина «На Баурри» (1956), Ричарда Ликока «Первичные вы­боры» (1960) и «Электрический стул» (1962), французов Жана Руша «Хроника одного лета» (1961) и Криса Маркера «Прекрасный май» (1963). В честь Вертова Руш, о чем уже говорилось, вводит в меж-


дународное обращение понятие «киноправда» — «синема верите», имея, впрочем, в виду не столько авторскую позицию документали­ста, сколько режиссерскую тактику съемки «врасплох».

«Синема верите», «свободное кино», «прямое кино» - эм­блемы возрожденного интереса к живым характерам, ситуациям и проблемам реальной жизни, какова она есть.

Особенно существенно для нашего анализа, что эта эстетика складывалась под явным воздействием телевидения.

Владимир Саппак —




Поиск по сайту:







©2015-2020 mykonspekts.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.