Автомобили Астрономия Биология География Дом и сад Другие языки Другое Информатика История Культура Литература Логика Математика Медицина Металлургия Механика Образование Охрана труда Педагогика Политика Право Психология Религия Риторика Социология Спорт Строительство Технология Туризм Физика Философия Финансы Химия Черчение Экология Экономика Электроника
|
Человек в ситуации хроникальной съемки
«Между человеком снимаемым и человеком снятым было бы неосмотрительно ставить знак равенства», — это наблюдение, как ни покажется странным, наиболее справедливо по отношению к натурам экстравертированным или откровенно киногеничным. Встречу с героем, обладающим даром явного самораскрытия, многие документалисты расценивают почти как выигрыш в лотерее. С таким коммуникабельным собеседником не приходится думать об условиях доверительного общения. Люди подобного склада могут разговаривать где угодно, и часто в публичной обстановке они непосредственнее, чем с глазу на глаз. Однако обаяние непосредственности случается и обманчивым.
Казалось бы, на экране происходит полная самоотдача героя. Но отдача чего? Не того ли, что уже было «наработано» прежде? Рассчитано на внешнее впечатление? На создание «образа» человека непринужденного и чуждого всякой скрытности? (Конечно, уже и сама эта артистичность - свойство незаурядное. Но свойство скорее темперамента, а не личности. «Ох, уж эти услужливые говоруны! Они все скажут, что ни попросишь. Все сыграют, все изобразят. Охотно повторят сказанное, если камера включилась не вовремя...»256).
Мы очень часто помним не то, что с нами в действительности происходило, а то, как мы впервые об этом рассказали. От повтора к повтору эти рассказы шлифуются, обрастают деталями, обретают литературную завершенность (не она ли и выдает их мнимую безы-скусность?). В обыденной жизни любой из нас, в той или иной мере, конечно, — носитель своих «легенд», дорогих нам рассуждений или жизненных наблюдений, охотно припоминаемых к слову. Когда плененный подобного рода подкупающим красноречием документалист готов целиком отдаться во власть своего героя, то мы имеем тут дело не столько с портретом, сколько с автопортретом, создаваемым героем при помощи документалиста. Навязанный в этом
случае зрителю образ - весьма одностороннее (а порой и мнимое) отражение личности — и есть расплата за лотерейный выигрыш, «избавляющий» авторов от необходимости всерьез проникнуть в характер изображаемого лица.
Между тем, чтобы наблюдать расхождение между подобного рода самопроекцией («я-для-другого») и самооценкой («я-для-себя»), не обязательно присутствие объектива. Проявление наших личных качеств всякий раз взаимосвязано с характером ситуации. Разговор постового с водителем, врача с пациентом, покупателя с продавцом осуществляется, как правило, на уровне ролевого поведения. Обе стороны знают, чего следует ожидать друг от друга, и поступают в соответствии с общепринятыми моделями действий. Роль - шаблон поведения, которого ожидают от нас в существующей ситуации. Пассажир автобуса. Заядлый болельщик. Активный общественник. Талантливый инженер. Заботливый отец. Любящий муж. Речь во всех этих случаях может идти об одном лице. С точки зрения социопсихологии, каждый из нас - театр одного актера.
Как же опознать среди этих бесчисленных перевоплощений доподлинное лицо? Как суметь угадать его в хороводе мелькающих самопроекций? Возможно ли вообще постижение личности через роль?
В 1910 г. оператор А. Дранков, поставщик императорского двора, снял редкую сцену — Лев Николаевич Толстой и Софья Андреевна уединенно гуляют по саду. Если учесть, что великий писатель категорически отказывал кинематографистам в съемке, полученный кадр мог считаться сенсационным. Тем более что съемка была проведена по просьбе самой графини, пожелавшей быть запечатленной со Львом Николаевичем вдвоем. Оператор не знал, что накануне между супругами произошла бурная ссора: графом было подписано тайное завещание, лишавшее семью гонораров. Стремясь продемонстрировать семейное счастье всему миру, Софья Андреевна, по существу, разыграла перед камерой идиллическую картину - счастливые супруги мирно бродят по саду.
В достоверности отснятого эпизода сомневаться не приходилось. Но вместе с тем ничего не было более далекого от истины супружеских отношений. Ни о чем не подозревающий оператор, вовлеченный в соучастники маленького спектакля, снял не то, что было на самом деле, но то, чему, по мнению графини, следовало бы быть.
Обратимся к еще одному историческому примеру.
Отправим хроникера-интервьюера — допустим невозможное — к Жан-Жаку Руссо в период его наивысшей публичной славы, когда весь Париж повторял убийственные остроты неистового философа и «сурового гражданина». Можно себе представить, с каким презрением этот «медведь», избегающий высшего света и только что отказавшийся от выгодной должности придворного казначея, отзовется о мишуре аристократической жизни. «Так как источником моей глупой и угрюмой застенчивости, которую я не мог преодолеть, была боязнь нарушить приличия, — объяснял через много лет тогдашнее свое поведение Руссо в «Исповеди», — я решил, чтобы придать себе смелости, отбросить их. Я сделался циничным и язвительным - от смущения; прикидывался, что презираю вежливость, хотя просто не умел соблюдать ее... Несмотря на репутацию мизантропа, которую мой внешний вид и несколько удачно сказанных слов создали мне в свете, нет сомнения, что в своем кругу я плохо выдерживал роль: мои друзья и близкие знакомые водили этого дикого медведя как ягненка»257.
Нетрудно догадаться, что образ «сурового гражданина», разработанный Руссо, не что иное, как самопроекция, защитная маска, предназначенная для наружного употребления, в том числе и общения, например, с репортером скандальной хроники, который, собственно, только того и ждет, именно на эту реакцию, эту роль и рассчитывает, непосредственно отождествляя ее с носителем.
Эти два отступления позволяют понять психологический механизм поведения человека в момент хроникальной съемки.
Безусловно, сам факт присутствия кинокамеры вынуждает героя к реакции, обусловленной представлениями о роли, которую ему предстоит сыграть, и о намерениях документалиста. Лишь принимая в расчет существование этой предвосхищающей установки, создатели портретного фильма могут попытаться ее нейтрализовать. В наименьшей мере умение это необходимо (если необходимо) документалисту, когда он имеет дело с ритуализированными сферами публичной реальности. Торжественный спуск корабля с неизменной бутылкой шампанского, разбиваемой о борт, или очередное открытие выставки с перерезыванием ленточки - драматизированные действия, где социальные роли участников достаточно строго регламентированы, а диапазон индивидуального
самовыражения ограничен до минимума, а то и сведен к нулю (королева обязана улыбаться на официальном приеме, даже если у нее болит голова). Неслучайно в лексиконе советских кинооператоров-документалистов бытовали понятия «паркетная съемка» и «протокольный сюжет». Речь шла об общественных церемониалах - формах официальной жизни, по сути, исключающих поведение человека «вне роли». В этом смысле советская хроника — не «жизнь как она есть», а скорее «ритуал как он есть». И поскольку такие публичные церемониалы составляли определенную сторону жизни общества, хроника отражала доподлинную действительность. Но судить по этой одной стороне о жизни общества в целом, по меньшей мере, было бы опрометчиво.
Иными словами, для хроникера документальный герой - это прежде всего носитель публичной роли, поведение которого обусловлено социальной или служебной функцией. «Роль — не личность, а скорее изображение, за которой она скрывается»258. Если принять это определение А.Н. Леонтьева, можно сказать, что хроникер и не ставит своей задачей проникнуть дальше «изображения», заглянуть за него, разобраться во внутренних побуждениях своего героя». По ходу съемки он реализует не свой субъективный интерес к человеческой личности, а отвечает общественной потребности в минимально опосредованной информации-протоколе. Хроника фиксирует поведение людей в наиболее «узнаваемых» его формах.
Эстетика хроникальности избегала живых характеров, предпочитая демонстрировать совокупность «типичных» (не лучше ли сказать «типовых»?) атрибутов, характеризующих председателя колхоза, ученого или сталевара и оставляющих у аудитории впечатление, что подобная сумма признаков и есть «весь человек». Подход этот иной раз был настолько стереотипен, что если действительность перед камерой не сводилась к привычной ролевой ситуации, то такая ситуация создавалась самим документалистом — в соответствии с его собственным представлением об «амплуа» героя.
«Его не снимали зимой, когда без сна и отдыха Борис монтировал копры. Не снимали и тогда, когда он бросился в ледяную воду, грозившую размыть перемычку во время весеннего паводка. Зато сохранились кадры, в которых Бориса, конечно, из добрых намерений, просили позировать. И Борис не возражал», - слышим мы авторский голос в картине Г. Франка «Без легенд». В сюжете киножур-
нала «Поволжье», включенном режиссером в картину, мы видим Бориса Коваленко, лежащего под березой в минуту, когда он «придумывал» свой знаменитый ковш. «Плохую службу сослужили ваши братья-журналисты Борису, - говорит один из участников ленты. -Кинулись на колоритную фигуру, а о самом человеке забыли».
Упрек этот с равным правом относится к кинохронике в целом.
И все же вряд ли можно его признать корректным.
Отсутствие в кадрах хроники деталей характера изображаемых лиц вовсе не свидетельствовало о ненаблюдательности документалистов. Умение «не видеть» или «не слышать» того, что не предусмотрено рамками эталонной съемки, для такой хроники характерно не менее, чем для авторов современных портретных фильмов стремление прочитать эти кадры заново или даже попытаться с ними вступить в полемику.
Освобождение от нормативной эстетики хроникальности — условие, без которого не мог бы возникнуть портретный кинематограф. Речь идет не о перерастании хроники в авторский фильм, не об ее «отмирании», но, скорее, о завершении эры абсолютизма когда-то господствовавших на документальном экране принципов и критериев, война которым была объявлена еще Д. Вертовым.
Впрочем, недоверие к достоверности съемок живых людей тогда было объяснимо. От методики «киноглаза» (или способов ре-портажной съемки, как сказали бы мы сегодня) отечественный кинематограф был отлучен на десятилетия. Режиссеры и операторы почти не показывали поведения человека вне общепринятых рамок публичной (или производственной) жизни. Уверения кинематографистов в том, что подобного рода кадры хроники донесут до будущих поколений образ эпохи - результат не только личного простодушия, но и амбициозности, свойственной той же эпохе. Кадры хроники отражали не столько реальную жизнь общества, сколько самопроекцию ушедшей эпохи — какой она хотела бы видеть себя сама. Внутренний мир людей, их душевные движения и драматические подробности повседневности оказывались за кадром. Можно ли представить себе что-либо менее объективное, чем такая «объективная» позиция хроникера?
Но прежде чем исследовать киносредствами живые человеческие характеры, необходимо было, как уже говорилось, открыть на экране характер героя как таковой. Не перейди литература (как
и в живопись) в эту стадию, мы не имели бы сегодня той русской словесности, которую знаем, —Достоевского, Толстого, Чехова.
Одновременно с этим произошло второе открытие, без которого не могло бы произойти и первое - открытие индивидуального авторства. Если мы не в состоянии и сегодня ответить, кто является автором «Слова о полку Игореве», то не в силу невероятной скромности сочинителя. Индивидуальное авторство той эпохе известно не было. И когда мы в наши дни ссылаемся на «авторское кино», то хотелось бы, чтобы отдавали себе отчет, что речь идет не только о метафорическом выражении и не только о персональных достоинствах кинематографиста: у одного, мол, кино — авторское, а у другого - не авторское. Речь идет о новом способе мышления в документальном кино, о новом подходе к реальности.
Со второй половины 60-х (и следующей волны — второй половины 80-х) отечественная экранная документалистика вступает в драматический период родовых схваток и не менее драматического размежевания с принципами, на которых строилась традиционная хроника. Начиналась эпоха необъявленных войн за независимость авторского решения. Войн, идущих не только между отдельными фильмами, но и внутри этих фильмов. Войн, происходящих в сознании чуть ли не каждого сценариста, режиссера и оператора, в каждом из которых сидел хроникер. В том числе и в зрителях, и в героях, многие из которых лучше авторов знали, как они должны выглядеть на экране и что вообще документальному кино следует показывать, а чего не следует.
Хроника — область документалистики, ограниченная своими пределами. В первую очередь официальными сферами общественной жизни. Это было обусловлено функционально и исторически. Еженедельные выпуски «Новостей дня» - рассказать за 10 минут обо всем, что произошло за неделю, в этом смысле напоминали первые страницы официальных газет. Индивидуальным характерам здесь не место. Люди в сообщениях ТАСС выступают как представители - производства, науки, спорта. Хроникер профессионально следовал этому принципу не потому, что ненаблюдателен и не видит характера в человеке, находящимся перед камерой. Он ограничен своим предметом.
Возникает парадоксальный вопрос: так не совершает ли хроникер насилия над реальными живыми людьми, показывая их
всего лишь как «представителей», в то время как перед ним натуры объемные и личности многомерные? Не происходит ли перед камерой своего рода акт жертвоприношения? Нет. Никакого насилия здесь нет. И именно по той же, уже упомянутой выше причине, что предмет изображения хроникера - сферы общественной жизни, которые не требуют проявлений нашей индивидуальности.
Кадры хроники отражали не столько реальную жизнь общества, сколько социальные ритуалы, посредством которых это общество утверждало само себя. Ежедневные съемки драматизированных форм жизни — парадов и празднеств, открытий выставок и пуска промышленных предприятий, вручений наград, юбилейных плавок и торжественных заседаний - представляли собою нечто вроде протокольных экранизаций или фильмов-спектаклей. Наше поведение в этих сферах — поведение ролевое и нормативное. Неслучайно в жаргоне у хроникеров бытовали, как уже упоминалось, «паркетная съемка» или «протокольный сюжет». Ничего обидного в этом жаргоне нет, перед нами — констатация условий игры.
Да, с точки зрения самих хроникеров эта область документалистики выполняла великую миссию - быть протоколистом своей эпохи. Но с той высоты, с которой она обращалась к действительности, отдельные характеры и их частные проявления рассмотреть невозможно, да и не нужно. А те документалисты, которые тем не менее такие задачи перед собою ставили, оказывались вообще за пределами хроники.
Размежевание с хроникой — процесс мучительный и драматичный. Это завершение целой эры абсолютизма, десятилетиями воспитанного когда-то традиционной сферой кинематографа. Сферой, реализующей не субъективный «интерес» к тому или иному событию, а отвечающей общественной потребности в минимально опосредованной его фиксации. «Корректность» хроникера оплачена ценой его «самоустранения». Хроника внеличностна уже по своей природе. Со временем становилось все более ясно, что она - лишь частный случай кинематографа.
Но хроника не хотела быть частным случаем. И если она отступала, то с барабанным боем. Одна из линий ее обороны - дикторский текст. Официозный и торжественный, он вызывающе неуместен, когда оказывается в паре с живым синхроном. Если речь
героя непосредственна и взволнованна, такой текст дискредитирует сам себя. Хотя отлично совмещается с официальными выступлениями в пределах того же фильма. Ведь сам фильм по сути чаще всего и есть разновидность трибунного выступления.
Как ни парадоксально, но история звукового кино начиналась вообще-то с живых синхронов. Первые документальные монологи бетонщицы и парашютистки (в вертовских «Трех песнях о Ленине» и в его же «Колыбельной) звучат сегодня не менее, если не более, выразительно, чем в 30-е годы. Документальный экран заговорил со зрителем живыми словами его героев. Только забвение этих опытов привело к последующему изобилию канонического дикторского официоза.
Проблема диктора вообще не в проблеме качества текста. Можно сказать, что проблемы диктора нет — есть проблема хроники. Хроника признает любой текст при условии, что он не персонифицирован, не индивидуален. Иначе происходит процесс его отторжения. В 30-е годы Вс. Вишневский мечтал прочитать свой текст, специально написанный им для фильма «Испания». Сделать это Вишневскому запретили (о чем вспоминает режиссер картины Э. Шуб). А Э. Хемингуэй свой комментарий к фильму, снимавшемуся тогда же в Испании, прочитал (с присущими писателю речевыми интонациями) сам. Надо ли говорить, какое произведение при этом выиграло? Прошли десятилетия. В середине 50-х Ираклий Андроников написал сценарий «Загадка НФИ» после прошедшей с огромным успехом телепрограммы под тем же названием. Сценарий несколько лет пролежал без движения на «Ленфильме». Причина? Некому было играть Андроникова! Он сам? Ну что вы — в жизни не справится. Пытались уговорить Ильинского... Только в середине 60-х стереотип был разрушен. Появился фильм С. Образцова «Удивительное рядом», а затем «Обыкновенный фашизм» М. Ромма. Обе картины комментировали сами авторы.
Но и сегодня многим кажется, что авторский комментарий -всего лишь частный случай «нормального» дикторского текста. Хотя никому, в том числе режиссеру, почему-то в наши дни не приходит в голову пригласить для беседы с документальным героем диктора, который возьмет у того интервью. Как не приходит в голову режиссеру пригласить диктора на художественный совет, чтобы тот изложил там его режиссерские аргументы хорошо поставленным
голосом. Достоверность документальных фильмов намного бы выиграла, если бы авторы, вместо поисков подходящего имитатора на написанный ими текст, овладевали заранее навыками сценической речи и понимали, что их профессия - не только написать сценарий, но и озвучить собственный комментарий. Иначе они просто не справляются с ролью автора. Это не значит, что дикторский текст вообще не нужен. Он уместен, скажем, при чтении государственных документов или когда голос диктора вводится в фильм как элемент его образного решения, например, в историко-монтажных картинах, где он персонифицирует «голос времени». Такое понимание переворачивает проблему: дикторский текст есть лишь частный случай авторского решения фильма.
Различие между хроникой и документальным фильмом, таким образом, состоит не во внешних, как часто еще полагают, признаках, например продолжительности экранного времени (двухминутный информационный сюжет можно легко растянуть в двухчасте-вую ленту, отчего он не изменит своей природы), и не в выборе объектов (герои и события в ряде случаев могут быть те же самые). Различие это — в самой тенденции авторского проникновения в материал, в полноте выявления на экране человеческого характера.
Перед хроникой автор бесправен в принципе. Не он выбирает событие (или общественный церемониал) и героев. Событие выбирает хроникера. Иными словами, хроника, повторим еще раз, — не «жизнь, как она есть», а скорее - «ритуал, как он есть». И в этом смысле документалисты, экранизирующие ритуалы, снимали своего рода фильмы-спектакли. Кадры советской хроники отражали не столько реальную жизнь общества, сколько социальные ритуалы, посредством которых это общество утверждало само себя. (Неслучайно программу «Время» зрители называли «Всесоюзной доской почета», а среди ее дикторов бытовала присказка «Улыбайся шире — ты в эфире»). Привыкшие иметь дело исключительно с церемониальной сферой, документалисты оказывались беспомощны, как только встречались с несанкционированными жизненными коллизиями. Не удивительно, что их первым стремлением было прибегнуть к испытанным методам — «поставить» изображаемую действительность перед тем, как ее снимать. (Отсюда и необходимость в детально разработанных сценариях-пьесах, как и паника в случае их отсутствия.)
Чтобы запечатлеть для истории знаменитого ударника 30-х годов Никиту Изотова, несколько тонн угля из шахты было вынесено на поверхность. На героя надели спецовку: он рубал уголек перед объективом (каждые 20 минут уносили камеру - на морозе она замерзала). Чтобы снять сюжет о подписке на государственный заем или рабочего, въезжающего в новую квартиру, режиссер давал «героям» указания перед камерой — как держаться, как улыбаться, как говорить. Люди репетировали свое поведение, отчего их движения на экране становились еще более неуклюжими. (С течением времени такие «деревянные» позы и заученные слова уже воспринимались как эталон, на который равнялись и другие участники съемок.) Эпизоды, снимаемые методом «восстановления события» в послевоенном документальном кино, послужили еще одним аргументом в пользу допустимости «правдивой инсценировки». В отдельных статьях подобная практика получила теоретическое обоснование, а различие между отрепетированными заранее диалогами и документальной съемкой живого общения признавалось все менее существенным.
За нередкими ссылками сторонников этих методов на несовершенство техники - тяжесть камер, отсутствие света - обычно скрывался от окружающих (если не от себя) собственный непрофессионализм. Д. Вертов, снимавший людей в «момент неигры», имел дело с синхронной аппаратурой, вес которой доходил до пятисот килограммов. Лишь чувство трепета и благоговения перед магией непоставленнои жизни и несрепетированнои реальности заставляло его изобретать все новые способы съемки, исключавшие не только участие в фильмах профессиональных актеров, но и всякого рода инсценировок, вынуждавших становиться «актерами» героев документальных лент.
Постановки и инсценировки — еще одна линия обороны не сдающей своих позиций хроники.
Торжество этих принципов в отечественной документалистике объяснялось, разумеется, не одной лишь «профессиональной» некомпетентностью. Сама эта некомпетентность — результат определенного понимания социальной роли документального кинематографа в тех условиях, когда экранная периодика выступала чем-то вроде «придворной кинохроники» Ее Величества Административной Системы.
В этом смысле мы вправе говорить об идеологии документального постановочного кино. Детально разработанная ритуалистика, долженствующая убедить в преимуществах социалистической реальности, становилась здесь едва ли не важнее самой реальности. Можно ли было, скажем, узнать из снятого в свое время помпезного фильма «Волга-Дон», вспоминает сценарист К. Славин, что на великой сталинской стройке работали в основном заключенные? Зато в честь окончания строительства создатели ленты подготовили праздничные столы на десятки метров, ломившиеся от изобилия. Однако и этот эпизод пришлось переснять: на столах не оказалось ножей и вилок!
Бесчисленные церемониалы, нескончаемые чествования и перманентные юбилеи эпохи брежневского правления сообщали постановочным принципам новый импульс. Так в не совсем уже давние годы документалисты ЦСДФ, снимавшие кинолетопись строительства БАМа и опоздавшие на заключительный эпизод стыковки, приехав на место, заставили его участников заново - с воодушевлением и объятиями — разыграть эту церемонию перед камерой, представив ее на экране как подлинное событие.
Нормативное поведение перед камерой давало широкое представление о том, как люди выступают, но никакого - о том, как они живут. (К числу выступающих, несомненно, относились и сами дикторы — дежурная патетика и дидактика, патриотическая выспренность и угнетающая серьезность...) Стремясь уйти от подобной унификации, создатели фильмов зачастую прибегали к мелодраматической восторженности и имитации поэтичности, к закадровым песням на фоне природы, оленьих упряжек и газовых вышек (даже производственные сюжеты в выпусках теленовостей на первых порах сопровождались музыкой Чайковского и Шопена). Типовые признаки ритуальной хроники не раз становились объектом критики. На всесоюзных фестивалях телефильмов рецензенты предлагали вручать документалистам-хроникерам антипризы - «За самую звонкую фразу», «За стремление объять необъятное», «За наименьшее содержание при наибольшей длине».
Экранизируя общественные спектакли, придворная кинохроника, безусловно, отражала публичную сторону жизни, но нелепо было бы судить по одной этой стороне о жизни в целом. Суметь увидеть и показать нам живых людей, а не только роли, в которых
они выступают, показать действующих лиц, а не исполнителей - такой была тенденция журналистики, все чаще обнаруживающей тяготение к художественному исследованию мира. Но только в раскрытии образа мыслей своих героев, в постижении их духовного мира и преодолении скоротечной «обзорности» формировалась и обретала себя эстетика кинопортрета.
Речь идет о возвращении документальному герою его индивидуальности.
Поиск по сайту:
|