Мои Конспекты
Главная | Обратная связь

...

Автомобили
Астрономия
Биология
География
Дом и сад
Другие языки
Другое
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Металлургия
Механика
Образование
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Туризм
Физика
Философия
Финансы
Химия
Черчение
Экология
Экономика
Электроника

Кулацкое воспитание





Помощь в ✍️ написании работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

 

Двадцать шестого марта отпраздновали день рождения А. М. Горького. Бывали у нас и другие праздники, о них когда‑нибудь расскажу подробнее. Старались мы, чтобы на праздниках у нас было и людно, и на столах полно, и колонисты, по совести говоря, праздновать и в особенности готовиться к праздникам. Но в горьковском дне для нас было особое очарование. В этот день мы встречали весну. Это само собой. Бывало, расставят хлопцы парадные столы, на дворе обязательно, чтобы всем вместе усесться на пиршество, и вдруг с востока подует вражеским духом: налетят на нас острые, злые крупинки, сморщатся лужицы во вдоре, и сразу отсыреют барабаны в строю для отдачи салюта нашему знамени и по случаю праздника. Все равно поведет колонист прищуренным глазом на восток и скажет:

— А здорово уже весной пахнет!

Было еще в горьковском празднике одно обстоятельство, которое мы сами придумали, которым очень дорожили и которое нам страшно нравилось. Давно уже так решили колонисты, что в этот день мы празднуем «вовсю», но не приглашаем ни одного постороннего человека. Догадается кто‑нибудь сам приехать — пусть будет дорогой гость, и именно потому, что сам догадался, а вообще это наш семейный праздник, и посторонним на нем делать нечего. И получалось действительно по‑особому просто и уютно, по‑родственному еще больше сближались горьковцы, хотя формы праздника вовсе не были каким‑нибудь домашними. Начинали с парада, торжественно выносили знамя, говорили речи, проходили торжественным маршем мимо портрета Горького. А после этого садились за столы — и не будем скромничать — за здоровье Горького… нет, ничего не пили, но обедали… ужас, как обедали! Калина Иванович, выходя из‑за стола, говорил:

— Я так думаю, что нельзя буржуев осуждать, паразитов. После того обеда, понимаешь, никакая скотина не будет работать, а не то что человек…

На обед было: борщ, но не просто борщ, а особенный: такой борщ варят хозяйки только тогда, когда хозяин именинник; потом пироги с мясом, с капустой, с рисом, с творогом, с картошкой, с кашей, и каждй пирог не влезает ни в один колонийский карман; после пирогов жареная свинина, не привезенная с базара, а своего завода, выращенная десятым отрядом еще с осени, специально выращенная для горьковского дня. Колонисты умели холить свиное стадо, но резать свиней никто не хотел, даже командир десятого, Ступицын, отказывался:

— Не могу резать, жалко, хорошая свинья была Клеопатра.

Клеопатру зарезал, конечно, Силантий Отченаш, мотивируя свои действия так:

— Дохлую свинью, здесь это, пускай ворог режет, а мы будем резать, как говорится, хорошую. Вот какая история.

После Клеопатры можно было бы и отдохнуть, но на столе появляись миски и полумиски со сметаной и рядом с ними горки вареников с творогом. И ни один колонист не спешил к отдыху, а, напротив, с полным вниманием обращались к вареникам и сметане. А после вареников — кисель, и не какой‑нибудь по‑пански — на блюдечках, а в глубоких тарелках, и мне не приходилось наблюдать, чтобы колонисты ели кисель без хлеба или без пирога. И только после этого обед считался оконченным и каждый получал на выход из‑за стола мешок с конфетами и пряниками. И по этому случаю Калина Иванович говорил правильно:

— Эх, если бы Горькие почаще рождались, хорошо было бы!

После обеда колонисты не уходили отдыхать, а отправлялись по шестым сводным готовить постановку «На дне» — последний спектакль в сезоне. Калина Иванович очень интересовался спектаклем:

— Посмотрю, посмотрю, што оно за вещь. Слышал много про это самое дно, а не видав. И читать как‑то так не пришлось.

Нужно сказать, что в этом случае сильно преувеличивал Калина Иванович случайную свою неудачу: еле‑еле он умел разбираться в тайнах чтения. Но сегодня Калина Иванович в хорошем настроении, и не следует к нему придираться. Горьковский праздник был отмечен в этом году особенным образом: по предложению комсомола было введено в этом году звание колониста. Долго обсуждали эту реформу и колонисты и педагоги и сошлись на том, что придумано хорошо. Звание колониста дали только тем, кто действительно дорожит колонией и кто борется за ее улучшение. А кто сзади бредет, пищит, ноет или потихоньку «латается», тот только воспитанник. правду нужно сказать, таких нашлось немного — человек двадцать. Получили звание колониста и старые сотрудники. При этом было постановлено: если в течение одного года работы сотрудник не получает такого звания, значит, он должен оставить колонию.

Каждому колонисту дали никелированный значок, сделанный для нас по особому заказу в Харькове. Значок изображал спасательный круг, на нем буквы МГ, сверху красная звездочка.

Сегодня на параде получил значок и Калина Иванович. Он был очень рад этому и не скрывал своей радости:

— Сколько этому саому Николаю Александровичу служив, только и счастья, что гусаром считався, а теперь босяки орден дали, паразиты. И ничего не поробышь — даже, понимаешь ты, приятно! Что значит, когда у них в руках государственная держава! сам без штанов ходить, а ордена даеть.

Радость Калины Ивановича была омрачена неожиданным приездом Марии Кондратьевны Боковой. Месяц тому назад она была назначена в наш губсоцвос и хотя не считалась нашим прямым начальством, но в некоторой мере наблюдала за нами.

Слезая с извозчичьего экипажа, она была очень удивлена, увидев наши парадные столы, за которыми доканчивали пир те колонисты, которые подавали за обедом. Калина Иванович поспешил воспользоваться ее удивленнием и незаметно скрылся, оставив меня расплачиваться и за его преступления.

— Что это у вас за торжество? — спросила Мария Кондартьевна.

— День рождения Горького.

— А почему меня не позвали?

— В этот день мы посторонних не приглашаем. У нас такой обычай.

— Все равно, давайте обедать.

— Дадим. Где это Калина Иванович?

— Ах, этот ужасный дед? Пасечник? Это он удрал от меня сейчас? И вы тоже участник этой гадости? Мне теперь проходу не дают в губнаробразе. И комендант говорит, что с меня будут два года высчитывать. Где этот самый Калина Иванович, давайте его сюда!

Мария Кондратьевна делала сердитое лицо, но я видел, что для Калины Ивановича особенной пасности не было: Мария Кондратьевна была в хорошем настроении. Я послал за ним колониста. Калина Иванович и издали поклонился.

— Ближе и не подходите! — смеялась Мария Кондратьевна. — Как вам не стыдно! Ужас какой!

Калина Иванович присел на скамейку и сказал:

— Доброе дело сделали. Я был свидетелем преступления Калины Ивановича неделю назад. Приехали мы с ним в наробраз и зашли в кабинет Марии Кондратьевны по какому‑то пустяковому делу. У нее огромный кабинет, обставленный многочисленной мебелью из какого‑то особенного дерева. Посреди кабинета стол Марии Кондратьевны. Она имела особую удачу: вокруг ее стола всегда стоит толпа разных наробразовских типов, с одним она говорит, другой принимает участие в разговоре, третий слушает, тот разговаривает по телефону, тот пишет на конце стола, тот читает, чьи‑то руки подсовывают ей бумажки на подпись, а кроме всего этого актива целая куча народу просто стоит и разговаривает. Галдеж, накурено, насорено. Присели мы с Калиной Ивановичем на диванчик и о чем‑то своем беседуем. Врывается в кабинет сильно расстроенная худая женщина и прямо к нам с речью. Насилу мы разобрали, что дело идет о детском саде, в котором есть дети и хороший метод, но нет никакой мебели. Женщина, видимо, была здесь не первый раз, потому что выражалась она очень энергично и не проявляла никакой почтительности к учреждению: — Черт бы их побрал, наоткрывали детских садов целый город, а мебели не дают. На чем детям сидеть, спрашиваю? Сказали: сегодня прийти, дадут мебель. Я детей привела за три версты, подводы привела, никого нет, и жаловаться некому. Что это за порядки? Целый месяц хожу. А у самой, посмотрите, сколько мебели — и для кого, спрашивается? Несмотря на громкий голос женщины, никто из окружающих стол Марии Кондратьевны не обратил на нее внимания, да, пожалуй, за общим шумом ее никто и не слышал. Калина Иванович присмотрелся к окружающей обстановке, хлопнул рукой по диванчику и спросил: — Я вас так понимаю, что эта мебель для вас подходить? — Эта мебель? — обрадовалась женщина. — Да это прелесть что за мебель!.. — Так в чем же дело? — сказал Калина Иванович. — Раз она к вам подходить, а здесь стоит без последствия, — забирайте себе эту мебель для ваших детишек. Глаза взволнованной женщины, до того момента внимательно наблюдавшие мимику Калины Ивановича, вдруг перевернулись на месте и снова уставились на Калину Ивановича: — Это как же? — Обыкновенно как: выносите и ставьте на ваши подводы. — Господи, а как же? — Если вы насчет документов, то не обращайте внимания: найдутся паразиты, столько бумажек напишуть, что и не рады будете. Забирайте. — 203 — — Ну а если спросят, как же я скажу, кто разрешил? — Так и скажите, что я разрешил. — Значит, вы разрешили? — Да, я разрешил. — Господи! — радостно простонала женщина и с легкостью моли выпорхнула из комнаты. Через минуту она снова впорхнула, уже в сопровождении двух десятков детей. Они весело набросились на стулья, креслица, полукреслица, диванчики и с некоторым трудом начали вытаскивать их в двери. Треск пошел по всему кабинету, и на этот треск обратила внимание Мария Кондратьевна. Она поднялась за столом и спросила: — Что это вы делаете? — А вот выносим, — сказал смуглый мальчуган, тащивший кресло с товарищем. — Так нельзя ли потише, — сказала Мария Кондратьевна и села продолжать свое наробразовское дело. Калина Иванович разочарованно посмотрел на меня. — Ты чув? Как же это такое можно? Так они ж, паразиты, детишки эти, все вытащут? Я уже давно с восторгом смотрел на похищение кабинета Марии Кондратьевны и возмущаться был не в состоянии. Два мальчика дернули за наш диванчик, мы предоставили им полную возможность вытащить и его. Хлопотливая женщина, сделав несколько последних петель вокруг своих воспитанников, подбежала к Калине Ивановичу, схватила его руку и с чувством затрясла ее,наслаждаясь смущенно улыбающимся лицом великодушного человека. — А как же вас зовут? Я же должна знать. Вы нас прямо спасли! — Да для чего вам знать, как меня зовут. Теперь, знаете, о здравии уже не возглашают за упокой как будто еще рано… — Нет, скажите, скажите… — Я, знаете, не люблю, когда меня благодарят… — Калина Иванович Сердюк, вот как зовут этого доброго человека, — сказал я с чувством. — Спасибо вам, товарищ Сердюк, спасибо! — Не стоить. А только вывозите ее скорей, а то кто‑нибудь придеть да еще переменить. Женщина улетела на крыльях восторга и благодарности. Калина Иванович поправил пояс на своем плаще, откашлялся и закурил трубку. — А зачем ты сказал? Оно и так было бы хорошо. Не люблю, знаешь, когда меня очень благодарят… А интересно все‑таки: довезет чи не довезет? Скоро окружение Марии Кондратьевны рассосалось по другим помещениям наробраза, и мы получили аудиенцию. Мария Кондратьевна быстро с нами покончила, рассяенно посмотрела вокруг и заинтересовалась: — Куда это мебель вынесли, интересно? Оставили мне пустой кабинет. — Это в один детский сад, — произнес серьезно Калина Иванович, отвалившийся на спинку стула. — 204 — Только через два дня каким‑то чудом выяснилось, что мебель была вывезена с разрешения Калины Ивановича. Нас приглашали в наробраз, но мы не поехали. Калина Иванович сказал: — Буду я там из‑за каких‑то стульев ездить! Мало у меня своих болячек? Вот по всем этим причинам Калина Иванович чувствовал себя несколько смущенным. — Доброе дело сделали. Что ж тут такого? — Как же вам не стыдно? Какое вы имели право разрешать? Калина Иванович любезно повернулся на стуле: — Я имею право все разрешать, и всякий человек. Вот я вам сейчас разрешаю купить себе имение, разрешадю — и все. Покупайте. А если хотите, можете и даром взять, тоже разрешаю. — Но ведь и я могу разрешить, — Мария Кондратьевна оглянулась, — скажем, вывезти все эти табуретки и столы? — Можете. — Ну и что? — смущенно продолжала настаивать Мария Кондратьевна. — Ну и ничего. — Ну так как же? Возьмут и вывезут? — Кто вывезеть? — Кто‑нибудь. — Хэ‑хэ‑хэ, нехай вывезеть — интересно будет посмотреть, какой он сам отседова поедеть? — Он не поедет, а его повезут, — сказал, улыбаясь, Задоров, давно уже стоявший за спиной Марии Кондратьевны. Мария Кондратьевна покраснела, посмотрела снизу на Задорова и неловко спросила: — Вы думаете? Задоров открыл все зубы: — Да, мне так кажется. — Разбойничья какая‑то философия, — сказала Мария Кондратьевна. — Так вы воспитываете ваших воспитанников? — строго обратилась она ко мне. — Приблизительно так… — Какое же это воспитание? Мебель растащили из кабинета, что это такое, а? Кого вы воспитываете? Значит, если плохо лежит, бери, да? Нас слушала группа колонистов, и на их физиономиях был написан самый живой интерес к завязавшейся беседе. Мария Кондратьевна горячилась, в ее тоне я различал хорошо скрываемые неприязненные нотки. Продолжать спор в таком направлении мне не хотелось. Я сказал миролюбиво: — Давайте по этому вопросу когда‑нибудь поговорим основательно, ведь вопрос все‑таки сложный. Но Мария Кондратьевна не уступала: — Да какой тут сложный вопрос! Очень просто: у вас кулацкое воспитание. Калина Иванович понял серьезность ее раздражения и подсел к ней ближе. — 205 — — Вы не сердитесь на меня, на старика, а только нельзя так говорить: кулацкое. У нас воспитания совецькая. Я, конечно, пошутив, думав, тут же и хозяйка сидит, посмеется, да и все, а может, и обратить внимание, что вот у детишек стульев нету. А хозяйка плохая: из‑под носа у нее вынесли мебель, а она теперь виноватых шукает: кулацькая воспитания… — Значит, и ваши воспитанники будут так делать? — уже слабо защищалась Мария Кондратьевна. — И пущай себе делають… — Для чего? — А вот, чтобы плохих хозяев учить.

Из‑за толпы колонистов выступил Карабанов и протянул Марии Кондратьевне палочку, на которуб был привязан белоснежный носовой платок, — сегодня их выдали колонистам по случаю праздника.

— Ось, подымайте белый флаг, Мария Кондратьевна и сдавайтесь скорийше.

Мария Кондратьевна вдруг засмеялась, и заблестели у нее глаза:

— Сдаюсь, сдаюсь, нет у вас кулацкого воспитания, никто меня не обмошенничал, сдаюсь, дамсоцвос сдается!

Ночью, когда в чужом кожухе вылез я из суфлерской будки, в опустевшем зале сидела Мария Кондратьевна и внимательно наблюдала за последними движениями колонистов. За сценой высокий дискант Тоськи Соловьева требовал:

— Семен, Семен, а костюм ты сдал? Сдавай костюм, а потом уходи.

Ему отвечал голос Карабанова:

— Тосечка, красавец, чи тебе повылазило: я же играл Сатина.

— Ах, Сатина! Ну тогда оставь себе на память.

На краю сцены стоит Волохов и кричит в темноту:

— Галатенко, так не годится, печку надо потушить!

— Та она и сама потухнет, — отвечает сонным хрипом Галатенко.

— А я тебе говорю: потуши. Слышал приказ: не оставлять печек.

— Приказ, приказ! — бурчит Галатенко. — Потушу…

На сцене группа колонистов разбирает ночлежные нары, и кто‑то мурлычет: «Солнце всходит и заходит».

— Доски эти в столярную завтра, — напоминает Митька Жевелий и вдруг орет: — Антон! А, Антон!

Из‑за кулис отвечает Братченко:

— Агов, а чего ты, как ишак?

— Подводу дашь завтра?

— Та дам.

— И коня?

— А сами не довезете?

— Не хватит силы.

— А разве тебе мало овса дают?

— Мало.

— Приходи, я дам.

Я подхожу к Марии Кондратьевне.

— Вы где ночуете?

— Я вот жду Лидочку. Она разгримируется и проводит меня к себе… Скажите, Антон Семенович, у вас такие милые колонисты, но ведь это так тяжело: сейчас очень поздно, они еще работают, а устали как, воображаю! Неужели им нельзя дать чего‑нибудь поесть? Хотя бы тем, которые работали.

— Работали все, на всех нечего дать.

— Ну а вы сами, вот ваши педагоги сегодня и играли, и интересно все — почему бы вам не собраться, посидеть, поговорить, ну и… закусить. Почему?

— Вставать в шесть часов, Мария Кондратьевна.

— Только потому?

— Видите ли, в чем дело, — сказал я этой милой, доброй женщине, наша жизнь гораздо более суровая, чем кажется. Гораздо суровее.

Мария Кондратьевна задумалась. Со сцены спрыгнула Лидочка и сказала:

— Сегодня хороший спектакль, правда?

 

 

Стрелы Амура

 

С горьковского дня наступила весна. С некоторого времени мы стали ощущать пробуждение весны в кое‑какой специальной области.

Театральная деятельность сильно приблизила колонистов к селянской молодежи, и в некоторых пунктах сближения обнаружились чувства и планы, не предусмотренные теорией соцвоса. В особенности пострадали колонисты, поставленные волею совета командиров в самые опасные места, в шестой "П" сводный отряд, в названии которого буква П многозначительно говорит о публике.

Те колонисты, которые играли на сцене в составе шестого "А" сводного, до конца были втянуты в омут театральной отравы. Они переживали на сцене часто романтические подьемы, переживали и сценическую любовь, но именно поэтому спасены были на некоторое время от тоски так называемого первого чувства. Так же спасительно обстояло дело и с другими шестыми сводными. В шестом "Ш" ребята всегда имели дело с сильно взрывчатыми веществами, и Таранец редко даже снимал повязку с головы, испорченной во время его многочисленных пиротехнических упражненеий. И в этом сводном любовь как‑то не прививалась: оглушительные взрывы пароходов, бастионов и карет министров занимали души колонистов до последней глубины, и не мог уже загореться в них «угрюмый, тусклый огонь желанья». Едва ли мог загореться такой «огонь» и у ребят, перетаскивающих мебель и декорации, — слишком решительно происходила в этом случае, выражаясь педагогическим языком, сублимация. Даже горячие сводные, которые развивали свою деятельность в самой толще публики, сбережены были от стрел амура, ибо и самому легкомысленному Амуру не пришло бы в голову прицеливаться в измазанных углем, закопченные, черномазые фигуры.

Колонист из шестого "П" сводного стоял в безнадежно обреченной позиции.

Он выходил в театральный зал в лучшем колонийском костюме, я его гонял и цукал за самую маленькую неряшливость. У него из грудного кармана кокетливо выглядывал уголок чистого носового платка, его прическа была всегда образцом элегантности, он обязан быть вежливым, как дипломат, и внимательным, как зубной техник. И вооруженный такими достоинствами, он неизменно попадал под действие известных чар, которые и в Гончаровке, и в Пироговке, и на Воловьих хуторах приготовляются приблизительно по тем самым рецептам, что и в парижских салонах.

Первая встреча у дверей нашего театра во время проверки билетов и поисков свободного места как будто не угрожала никакими опасностями: для девиц фигура хозяина и устроителя этих замечательных зрелищ с такими волнующими словами и с такими чудесами техники казалась еще привлекательно‑неприкосновенной, почти недоступной для любви — настолько недоступной, что и селянские кавалеры, разделяя то же восхищение, не терзались ревностью. Но проходил второй, третий, пятый спектакль, и повторялась старая, как мир, история. Параска с Пироговки или Маруся с Воловьего хутора вспоминали о том, что румяные щеки, черные брови — впрочем, не только черные — и блестящие глаза, сияющие новизной и модным покроем ситцевое платье, облегавшее мириады самых несомненных ценностей, музыка итальянско‑украинского "л", которое умеют произносить по‑настоящему только девчата «казала», «куповала», — все это сила, оставляющая далеко позади не только сценические хитрости горьковцев, но и всякую иную, самую американскую технику. И когда все эти силы приводились в действие, от всей недоступной значительности колонистов ничего не оставалось. Наступал момент, когда колонист после спектакля приходил ко мне и бессовестно врал:

— Антон Семенович, разрешите проводить девчат из Пироговки, а то они боятся.

В этой фразе заключалась редкая концентрация лжи, ибо и для просителя и для меня было точно известно, что никто никого не боится, и никого не нужно провожать, и множественное число «девчат» — гипербола, и разрешения никакого не требуется: в крайнем случае эскорт пугливой зрительницы будет организован без разрешения. И поэтому я разрешал, подавляя в глубине моей педагогической души явное ощущение неувязки. Педагогика, как известно, решительно отрицает любовь, считая, что «доминанта» эта должна наступать только тогда, когда неудача воспитательного воздействия уже совершенно опеределилась. Во все времена и у всех народов педагоги ненавидели любовь. И мне ревниво неприятно видеть, как тот или другой колонист, пропуская комсомольское или общее собрание, презрительно забросив книжку, махнув рукой на все качества активного и сознательного члена коллектива, упрямо начинает признавать только авторитет Маруси или Наташи — существ, неизмеримо ниже меня стоящих в педагогическом, политическом и моральном отношениях. Но у меня всегда была склонность к размышлению, и своей ревности я не спешил предоставить какие‑либо права. Товарищи мои по колонии и в особенности деятели наробраза были решительнее меня и сильно нервничали по случаю непридвиденного и внепанового вмешательства Амура:

— С этим нужно решительно бороться.

Споры эти всегда помогали, ибо до конца проясняли положение: нужно положиться на собственный здравый смысл и на здравый смысл жизни. Тогда еще у самой жизни его было не так много, жизнь наша была еще бедна. Мечтал я: были бы мы богатыми, женил бы я колонистов, заселил бы наши окрестности женатыми комсомольцами. Чем это плохо? Но до этого было еще далеко. Ничего. И бедная жизнь что‑нибудь придумает. Я не стал преследовать влюбленных педагогическим вмешательством, тем более что они не выходили из рамок приличия. Опришко в минуту откровенности показал мне карточку Маруси — явное доказательство того, что жизнь продолжала что‑то делать, пока мы раздумывали.

Сама по себе карточка мало говорила. На меня смотрело широкое курносое лицо, ничего не прибавляющее к среднему типу Марусь. Но на обороте было написано выразительным школьным почерком:

«Дорогому Дмитру от Маруси Лукашенко. Люби и не забывай».

Дмитро Опришко сидел на стуле и открыто показывал всему миру, что он человек конченый. От его удалой фигуры жалкие остались остатки, и даже закрученный на голове залихватский чуб исчез: сейчас он был добродетельно и акуратно уложен в мирную прическу. Карие глаза, раньше так легко возбуждаемые остроумным словом и охотой смеяться и прыгать, сейчас тихо‑смирно выражали только домашнюю озабоченность и покорность ласковой судьбе.

— Что ты собираешься делать?

Опришко улыбнулся.

— Без вашей помощи трудно будет. Мы еще батьку ничего не говорили, и Маруся боится. Но так вообще батько мне хорошо ставится.

— Ну хорошо, подождем.

Опришко ушел от меня довольный, бережно спрятав на груди портрет возлюбленной.

Гораздо хуже обстояло дело у Чобота. Чобот был человек угрюмый и страстный, но других достоинств у него не было. Когда‑то он начал в колонии с серьезного конфликта с поножовщиной, с тех пор крепко подчинялся дисциплине, но всегда держался в стороне от бурлящих наших центров. У него было невыразительное, бесцветное лицо, и даже в минуты гнева оно казалось туповатым. Школу он посещал по необходимости и еле‑еле научился читать. В нем мне нравился способ выражаться: в его скупых словах всегда ощущалась большая и простая правдивость. В комсомол его приняли одним из первых. Коваль имел о нем определенное мнение:

— Доклад не сделает и в агитпропы не годится, но если дать ему пулемет — сдохнет, а пулемета не бросит.

Вся колония знала, что Чобот страстно влюбился в Наташу Петренко. Наташа жила в доме Мусия Карповича, считалась его племянницей, на самом деле была просто батрачкой. В театр все‑таки пускал ее Мусий Карпович, но одевалась она очень бедно: нескладная юбка, кем‑то давно заношенная, корявые, не по ноге, ботинки и старомодная, со складками, темная кофта. В другоя одеянии мы ее не видели. Одежда обращала Наташу в жалкое чучело, но тем привлекательнее казалось ее лицо. В рыжем ореоле изодранного, испачканного бабьего платка на вас смотрит даже не лицо, а какое‑то высшее выражение нетронутости, чистоты, детски улыбающейся доверчивости. Наташа никогда не гримасничала, никогда не выражала злобы, негодования, подозрения, страдания. Она умела только или серьезно слушать, и в это время у нее чуть‑чуть подрагивали густые черные ресницы, или открыто, внимательно улыбаться, показывая милые маленькие зубки, из которых один передний был поставлен немножко вкось.

Наташа приходила в колонию всегда в стайке девчат и на деланно‑шумливом этом фоне сильно выделялась детской, простой сдержанностью и хорошим настроением.

Чобот непременно ее встречал и хмуро усаживался с нею на какой‑нибудь скамье, нисколько не смущая ее своей хмуростью и ничего не изменяя в ее внутреннем мире; я сомневался в том, что этот ребенок может полюбить Чобота, но хлопцы возражали мне хором:

— Кто? Наташа? Да она за Чобота в огонь и в воду, даже и не задумается.

В это время у нас, собственно говоря, вовсе не было свободы заниматься романами. Наступили те дни, когда солнце принимается за обычный штурм, работая по восемнадцати часов в сутки. Подражая ему, и Шере наваливал на нас столько работы, что мы только молча отдувались, вспоминали не без горечи, что еще осенью с большим энтузиазмом утвердили на общем собрании его посевной план. Официально у Шере считалось шестиполье, но на деле выходило гораздо более сложное. Шере почти не сеял зерновых. На черном паре у него было гектаров семь озимой пшеницы, в сторонке спрятались небольшие нивы овса и ячменя, да для опыта на небольшом клочке завел он какую‑то невиданную рожь, предсказывая, что ни один селянин никогда не угадает, что это рожь, «а будет только мекать».

Пока что мекали не сеялне, а мы. Картофель, бураки, баштаны, капуста, целая плантация гороха — и все это разных сортов, в которых трудно было разобраться. Говорили при этом хлопцы, что Шере на полях развел настоящую контрреволюцию:

— То у него король, а то царь, а то королева.

Действительно разграничив все участки идеальными прямыми межами и изгородями, Шере везде поставил на деревянных столбиках фанерные плакатики и на каждом написал, что посеяно и сколько. Колонисты, — вероятно, те которые охраняли посевы от ворон, — однажды утром поставили рядом свои надписи и очень обидели Шере таким поступком. Он потребовал срочного совета командиров и непривычно для нас кричал:

— Что это за насмешки, что это за глупости? Я так называю сорта, как они у всех называются. Если принято называть этот сорт «Королем андалузским», так он и называется во всем мире — не могу я придумать свое название. А это — хулиганство! Для чего выставили: генерал Буряк, полковник Горох? А это что: капитаны Кавуны и поручики Помидорчики?

Командиры улыбались, не зная как им быть со всей этой камарильей. Спрашивали по‑деловому:

— Так кто же это такое свинство устроил? То булы короли, а то сталы просто капитаны, черт зна що…

Хлопцы не могли удержаться от улыбок, хотя и побаивались Шере.

Силантий понимал напряженность конфликта и старался умерить его:

— Видишь, какая история: такой король, которого можно, здесь это, коровам кушать, так он не страшный, пускай остается королем.

И Калина Иванович стоял на стороне Шере:

— По какому случаю шум поднявся? Вам хочется показать, что вы вот какие револююционеры, с королями воевать кортит, головы резать паразитам? Так почему вы так беспокоитесь? Ось дадим вам по ножу и будете резать, аж пот с вас градом.

Колонисты знали, что такое «гичку резать», и встретили заявление Калины Ивановича с глубоким удовлетворением. На том дело о контрреволюции на наших полях и прекратилось; а когда Шере высадил из оранжереи против белого дома двести кустов роз и поставил надписи: «Снежная королева», ни один колонист не заявил протеста. Карабанов только сказал:

— Королева так королева, черт с нею, абы пахла.

Больше всего мучили нас бураки. По совести говоря, это отвратительная культура: ее только сеять легко, а потом начинаются настоящие истерики. Не успела она вылезти из земли, а вылазит она медленно и вяло, уже нужно ее полоть. Первая полка бурака — это драма. Молодой бурак для новичка ничем не отличается от сорняка, поэтому Шере на эту полку требовал старших колонистов, а старшие говорили:

— Ну что ты скажешь — бураки полоть? Та неужели мы свое не отпололи?

Кончили первую полку, вторую мечтают все побывать на капусте, на горохе, а уже и сенокосом пахнет — смотришь, в воскресной заявке Шере скромно написано: «На прорывку бурака — сорок человек».

Вершнев, секретарь совета, с возмущением читает про себя эту наглую строчку и стучит кулаком по столу:

— Да что это такое: опять бурак? Да когда он кончится, черт проклятый!.. Вы, может, по ошибке старую заявку дали?

— Новая заявка, — спокойно говорит Шере. — Сорок человек, и, пожайлуста, старших.

На совете сидит Мария Кондратьевна, живущая на даче в соседней с нами хате, ямочки на ее щеках игриво посматривают на возмущенных колонистов.

— Какие вы ленивые мальчики! А в борще бурак любите, правда?

Семен наклоняет голову и выразительно декламирует:

— Во‑первых, бурак кормовой, хай вин сказыться! Во‑вторых, пойдемте с нами на прорывку. Если вы сделаете нам одолжение и проработаете хотя бы один день, так тому и быть, собираю сводотряд и работаю на бураке, аж пока и в бурты его, дьявола, не похороним.

В поисках сочувствия Мария Кондратьевна улыбается мне и кивает на колонистов:

— Какие! Какие!..

Мария Кондратьевна в отпуску, поэтому и днем ее можно встретить в колонии. Но днем в колонии скучно, только на обед приходят ребята, черные, пыльные, загоревшие. Бросив сапки в углу Кудлатого, они, как конница Буденного, галопом слетают с крутого берега, развязывая на ходу завязки трусиков, и Коломак закипает в горячем ключе из их тел, криков, игры и всяких выдумок. Девчата пищат в кустах на берегу:

— Ну, довольно вам, уходите уже! Хлопцы, а хлопцы, ну уходите, уже наше время.

Дежурный с озабоченным лицом проходит на берег, и хлопцы на мокрые тела натягивают горячие еще трусики и, поблескивая капельками воды на плечах, собираются к столам, поставленным вокруг фонтана в старом саду. Здесь их давно поджидает Мария Кондратьевна — единственное существо в колонии, сохранившее белую человеческую кожу и невыгоревшие локоны. Поэтому она в нашей толпе кажется подчеркнуто холеной, и даже Калина Иванович не может не отметить это обстоятельство:

— Фигурная женщина, ты знаешь, а даром здесь пропадает. Ты, Антон Семенович, не смотри на нее теорехтически. Она на тебя поглядаеть, как на человека, а ты, как грак, ходишь без внимания.

— Как тебе не стыдно! — сказал я Калине Ивановичу. — Не хватает, чтобы и я романами занялся в колонии.

— Эх ты! — крякнул Калина Иванович по‑стариковски, закуривая трубку. — В жизни ты в дурнях останешься, вот побачишь…

Я не имел времени произвести теоретический и практический анализ качеств Марии Кондратьевны, — может быть, именно поэтому она все приглашала меня на чай и очень обижалась на меня, когда я вежливо уверял ее:

— Честное слово, не люблю чай.

Как‑то после обеда, когда разбежались колонисты по работам, задержались мы с Марией Кондратьевной у столов, и она по‑дружески просто сказала мне:

— Слушайте вы, Диоген Семенович! Если вы сегодня не придете ко мне вечером, я вас буду считать просто невежливым человеком.

— А что у вас? Чай? — спросил я.

— У меня мороженое, понимаете вы, не чай, а мороженое… Специально для вас делаю.

— Ну хорошо, — сказал я с трудом, — в котором часу приходить на мороженое?

— В восемь часов.

— Но у меня в половине девятого рапорты командиров.

— Вот еще жертва педагогики… Ну хорошо, приходите в девять.

Но в девять часов, сразу после рапорта, когда я сидел в кабинете и сокрушался, что нужно идти на мороженое и я не успел побриться, прибежал Митька Жевелий и крикнул:

— Антон Семенович, скорийше, скорийше!..

— В чем дело?

— Чобота хлопцы привели и Наташку. Этот самый дед, как его… ага, Мусий Карпович.

— Где они?

— А в саду там…

Я поспешил в сад. В сиреневой аллее на скамейке сидела испуганная Наташа, окруженная толпой наших девочек и женщин. Хлопцы по всей алее стояли группами и о чем‑то судачили. Карабанов ораторствовал:

И правильно. Жалко, что не убили гадину…

Задоров успокаивал дрожащего, плачущего Чобота:

— Да ничего страшного. Вот Антон придет, все устроит.

Перебивая друг друга, они рассказали мне следущее.

За то, что Наташа не просушила какие‑то плахты, забыла, что ли, Мусий Карпович вздумал ее проучить и успел два раза ударить вожжами. В этот момент в хату вошел Чобот. Какие действия произвел Чобот, установить было трудно — Чобот молчал, — но на отчаянный крик Мусия Карповича сбежались хуторяне и часть колонистов и нашли хозяина в полуразрушенном состоянии, всего окровавленного, в страхе забившегося в угол. В таком же печальном состоянии был и один из сыновей Мусия Карповича. Сам Чобот стоял посреди хаты и «рычав, як собака», по выражению Карабанова. Наташу нашли потом у кого‑то из соседей.

По случаю всех этих событий произошли переговоры между колонистами и хуторянами. Некоторые признаки указывали, что во время переговоров не оставлены были без употребления кулаки и другие виды защиты, но ребята об этом ничего не говорили, а повествовали эпически‑трогательно:

— Ну мы ничего такого не делали, оказали это… первую помощь в несчастных случаях, а Карабанов и говорите Наташе: «Идем, Наташа в колонию, ты ничего не бойся, найдутся добрые люди, знаешь, в колонии, мы с этим дело устроимся».

Я попросил действущих лиц в кабинет.

Наташ серьезно разглядывала большими глазами новую для нее обстановку, и только в неуловимых движениях рта можно было распознать у нее остатки испуга, да на щеке не спеша остывала одинокая слеза.

— Що робыть? — сказал Карабанов страстно. — Надо кончать.

— Давайте кончать, — согласился я.

— Женить, предложил Бурун.

Я ответил:

— Женить успеем, это не сегодня. Мы имеем право принять наташу в колонию. Никто не возражает?.. Да тише, чего вы орете! Место для девочки у нас есть. Колька, зачисли ее завтра приказом в пятый отряд.

— Есть! — заорал Колька.

Нашата вдруг сбросила свой страшный платок, и глаза у нее заполыхали, как костер на ветру. Она подбежала ко мне и засмеялась радостно, как смеются только дети.

— Хиба цэ можна? В колонию? Ой, спасыби ж вам, дядечку!

Хлопцы смехом прикрыли душевное волнение. Карабанов топнул ногой об пол:

— Дуже просто. Прямо так просто, що… черты его знают! В колонию, конечно. Нехай колониста тронуть!

Девчата радостно потащили Наташу в спальню. Хлопцы еще долго галдели. Чобот сидел против меня и благодарил:

— Я такого никогда не думал… То вам спасибо, что такому маленькому человеку защиту дали… А жениться — то дело второе…

До поздней ночи обсуждали мы проишествие. Рассказали хлопцы несколько подходящих случаев, Силантий выскахал свое мнение, приводили Наташу в колонийском платье показывать мне, и Наташа оказалась вовсе на невестой, а маленькой нежной девочкой. После всего этого пришел Калина Иванович и сказал, резюмируя вечер:

— Годи вам раздувать кадило. Если у человека голову не оттяпали, значит, человек живеть, все значиться благополучно. Ходим на луки (луг), пройдемся… вот ты увидишь, как эти паразиты копыци сложили, чтоб их так в гроб укладывали, када помруть!

Было уже за полночь, когда мы с Калиной Ивановичем направились на луг. Теплая тихая ночь внимательно слушала, что говорил дорогой Калина Иванович. Аристократически воспитанные, подтянутые, сохраняя вечную любовь свою к строевым шеренгам, стояли на страже своей колонии тополя и тоже думали о чем‑то. Может быть, они удивлялись тому, что так все изменилось кругом: выстраивались они для охраны Трепке, а теперь приходится сторожить колонию имени Максима Горького.

В отдельной группе тополей стояла хата Марии Кондратьевны и смотрела черными окнами прямо на нас. Одно из окон вдруг тихонько открылось, и из него выпругнул человек. Направился было к нам, на мгновение остановился и бросился в лес. Калина Иванович прервал рассказ об эвакуации Миргорода в 1918 году и сказал спокойно:

— Этот паразит — Карабанов. Видишь, он смотрит не теорехтически, а прахтически. А ты остался в дурнях, хоть и освиченный человек.

 

 

Пополнение

 

В колонию пришел Мусий Карпович. Мы думали, что он начинает тяжбу по случаю слишком свободного обращения с его головой разгневанного Чобота. И в самом деле: голова Мусия Карповича была демонстративно перевязана и говорил он таким голосом, будто даже это не Мусий Карпович, а умирающий лебедь. Но по волнующему нас вопросу он высказался миролюбиво и по‑христиански кротко:

— Так я ж совсем не потому, что девчонка. Я по другому делу. Боже сохрани, чи я буду с вами спорить, чи што? Так, то пускай и так… Я насчет мельницы к вам пришел. От сельсовета пришел с хорошим делом.

Коваль прицелился лбом в Мусия Карповича:

— Насчет мельницы?

— Ну да ж. Вы насчет мельницы хлопочете — это аренда, значит. И сельсовет же тоже подал заявление. Так от мы так думаем: как вы советская власть, так и сельсовет — советская власть, не может быть такого: то мы, а то — вы…

— Ага, — сказал Коваль несколько иронически.

Так начался в колонии короткий дипломатический период. Я уговорил Коваля и хлопцев напялить на себя дипломатические фраки и белые галстуки, и Лука Семенович с Мусием Карповичем на некоторое время получили возможность появляться на территории колонии без опасности для жизни.

В это время всю колонию сильно занимал вопрос о покупке лошадей. Знаменитые наши рысаки старели на глазах, даже Рыжий начинал отращивать стариковскую бороду, а Малыша совет командиров перевел уже на положение инвалида и назначил ему пенсию. малыш получил на дожитие постоянное место в конюшне и порцию овса, а запрягать его допускалось только с моего личного разрешения. Шере всегда с презрением относился к Бандитке, Мэри и Коршуну говорил:

— Хорошее хозяйство то, в котором кони хорошие, а если кони дрянь, значит, и хозяйство дрянь.

Антон Братченко, переживший влюбленность во всех наших лошадей по очереди и всегда всем предпочитавший Рыжего, и тот теперь под влиянием шере начинал любить какого‑то будущего коня, который вот‑вот появится в его царстве. Я, Шере, Калина Иванович и Братченко не пропускали ни одной ярмарки, видели тысячи лошадей, но купить нам все‑таки ничего не довелось. То кони были плохие, такие же, как и у нас, то дорого с нас просили, то находил Шере какую‑нибудь неприятную болезнь или недостаток. И правду нужно сказать, хороших лошадей на ярмарках не было. Война и революция прикончили породистые лошадиные фамилии, а новых заводов еще не народилось. Антон приезжал с ярмарки почти в оскорбленном состоянии:

— Как же это так? А если нам нужен хороший конь, настоящий конь, так как же? Буржуев просить чи как?

Калина Иванович, по гусарской старой памяти, любил копаться в лошадином вопросе, и даже Шере доверял его знаниям, изменяя в этом деле своей постоянной ревности. А Калина Иванович однажды в кругу понимающих людей сказал:

— Говорят эти паразиты, Лука та Мусий этот самый, что будто у дядьков на хуторах есть хорошие кони, а на ярмарок не хотят выводить, боятся.

— Неправда, — сказал Шере, — нет у них хороших коней. Есть такие, как мы видели. Хороших коней вот скоро с заводов достать можно будет, еще рановато.

— А я вам кажу — есть, — продолжал утверждать Калина Иванович. — Лука знает, этот сукин сын всю округу знает, как и что. Та и подумайте, откуда ж может взяться хорошая животная, если не у хозяина! А на хуторах хозяева живуть. Он, паразит, тихонько соби сыдать, а жеребчика выгодовал, держит, сволочь, в тайне, значить, боиться — отберуть. А если поехать — купим…

Я тоже решил вопрос без всяких признаков идеологии.

— В ближайшее воскресенье едем, посмотрим. А может быть, и купим что‑нибудь.

Шере согласился.

— Отчего не поехать? Коня, конечно, не купим, а проехаться хорошо. Посмотрю, что за хлеба у этих «хозяев».

В воскресенье запрягли фаэтон и мягко закачались на мягких селянских дорогах. Проехали Гончаровку, пересекли харьковский большак, шагом проползли через засыпанную песком сосновую рощу и выехали наконец в некоторое царство‑государство, где никогда еще не были.

С высокой пологой возвышенности открылся довольно приятный пейзаж. Перед нами без конца, от горизонта до горизонта, ширилась по нивелиру сделанная равнина. Она не поражала разнообразием; может быть, в этой самой простоте и было что‑то красивое. Равнина плотненько была засеяна хлебом; золотые, золотисто‑зеленые, золотисто‑желтые, ходили кругом широкие волны, изредка подчеркнутые ярко‑зелеными пятнами проса или полем рябенькой гречихи. А на этом золотом фоне с непостижимой правильностью были расставлены группы белоснежных хат, окруженные приземистыми бесформенными садиками. У каждой группы одно‑два дерева: вербы, осины, очень редко тополи и баштан с грязно‑коричневым куренем. Все это было выдержано в точном стиле; самый придирчивый художник не мог бы здесь обнаружить ни одного ложного мазка.

Картина понравилась и Калине Ивановичу:

— Вот видите, как хозяева живуть? Тут тебе живуть аккуратные люди.

— Да, — неохотно согласился Шере.

— Тут враги советской власти живут, бандиты, — сказал Антон, оглядываясь с козел. — Да на что ему твоя советская власть? — даже рассердился немного Калина Иванович. — Что ему может дать твоя советская власть, када у него все есть: хлеб свой, и мясо, и рядно, и овчина, самогон тоже сам делает, паразит, веник ему если нужен, так смотри, нехворощи сколько растеть и какая хорошая нехвороща.

— И лебеда своя, — сказал Шере.

— Лобеда не мешаеть, што ж с того, што лобеда, а этот хозяин все государство держить, а если б еще государство с ним обходилось, как следовает…

— Хозяйство это никудышное, нищенское, — задумчиво произнес Шере, — ни пропашных, ни травы, ни добрых сортов. А в хатах тоже ничего нет у этих ваших «хозяев»: деревянный стол, две лавки, кожух в скрыне, пара сапог — «богатство». И это все благодаря скупости да жадности. Сами ж говорите: не доспит, не доест. Разве он живет по‑человечески, этот дикарь? А хаты? Это ж не человеческое жилище. Стены из грязи, пол из глины, на крышу солома… Вигвам.

— Не красна изба углами, а красна пирогами, хе‑хе‑хе, — хитро подмигнул Калина Иванович.

— Картошка с луком, какие там пироги…

— Давайте завернем к этому, — предложил Калина Иванович.

По забитой травкой дорожке повернул Антон к примитивным воротам, сделанным из трех тонких стволов вербы, связанных лыком. Серый задрипанный пес, потягиваясь, вылез из‑под воза и хрипло, с трудом пересиливая лень, протявкал. Из хаты вышел хозяин и, стряхивая что‑то с нечесаной бороды, с удивлением и некоторым страхом воззрился на мой полувоенный костюм.

— Драстуй, хозяин! — весело сказал Калина Иванович. — От церкви, значиться, вернулись?

— Я до церкви редко бываю, — ответил хозяин таким же ленивым хриплым голосом, как и охранитель его имущества. — Жинка разве когда… А откедова будете?

— А мы по такому хорошему делу: кажут люди, что у вас коня можно доброго купить, а?

Хозяин перевел глаза на наш выезд. Недостаточно гармонированная пара Рыжего и вороной Мэри, видимо, его успокоила.

— Как вам это сказать? Чтобы хорошие лошади были, так где ж там! А есть у меня лошинка, третий год — може, вам пригодится?

Он отправился в конюшню и из самого дальнего угла вывел трехлетку кобылу, веселую и упитанную.

— Не запрягал? — спросил Шере.

— Так чтобы запрягать куды для какого дела, так нет, а проезжать — проезжал. Можно проехаться. Добре бежит, не могу ничего такого сказать.

— Нет, — сказал Шере, — молода для нас. Нам для работы нужно.

— Молода, молода, — согласился хозяин. — Так у хороших людей подрасти может. Это такое дело. Я за нею три года ходил. Добре ходил, вы же бачите?

Кобылка была действительно холеная: блестящая, чистая шерсть, расчесанная грива, во всех отношениях она была чистоплотнее своего воспитателя и хозяина. — А сколько, к примеру, эта кобылка, а? — спросил Калина Иванович. — Вижу так, что хозяева покупают, да если магарыч хороший будет, так шестьдесят червяков.

Антон уставился на верхушку вербы и, наконец сообразив, в чем дело, ахнул:

— Сколько? Шестьсот рублей?

— Шестьсот же, — сказал хозяин скромно.

— Шестьсот рублей вон за это г…? — не сдерживая гнева, закричал Антон.

— Сам ты г…, много ты понимаешь! Ты походи за конем, а потом будешь говорить.

Калина Иванович примирительно сказал:

— Нельзя так сказать, что г…, кобылка хорошая, но только нам не подходить.

Шере молча улыбнулся. Мы уселись в фаэтон и поехали дальше. Серый отсалютовал нам прежним тявканьем, а хозяин, закрывая ворота, даже не посмотрел вдогонку.

Мы побывали на десятке хуторов. Почти в каждом были лошади, но мы ничего не купили.

Домой возвращались уже под вечер. Шере уже не рассматривал поля, а о чем‑то сосредоточенно думал. Антон злился на Рыжего и то и дело перетягивал его кнутом, приговаривая:

— Одурел, что ли? Бурьяна не бачив, смотри ты…

Калина Иванович со злостью посматривал на придорожную нехворощу и бурчал всю дорогу:

— Какой же, понимаешь ты, скверный народ, паразиты! Приезжают до них люди, ну, там продав чи не продав, так будь же человеком, будь же хозяином, сволочь. Ты ж видишь, паразит, что люди с утра в дороге, дай же поисты, есть же у тебя чи там борщ, чи хоть картошка… Ты ж пойми: бороду расчесать ему николы, ты видав такого? А за паршивую лошичку шестьсот рублей! Он, видите, «ходыв за лошичкою». Тай не он ходыв, а сколько там этих самых батрачков, ты видав?

Я видел этих молчаливых замазур, перепуганно застывших возле сажей и конюшен в напряженном наблюдении неслыханных событий: приезда городских людей. Они ошеломлены чудовищным сочетанием стольких почтенностей на одном дворе. Иногда эти немые деятели выводили из конюшен лошадей и застенчиво подавали хозяину повод, иногда даже они похлопывали коня по крупу, выражая этим, может быть, и ласку к привычному живому существу.

Калина Иванович, наконец, замолчал и раздраженно курил трубку. Только у самого вьезда в колонию он сказал весело:

— От выморили голодом, чертовы паразиты!..

В колонии мы застали Луку Семеновича и Мусия Карповича. Лука был очень поражен неудачей нашей экспедиции и протестовал:

— Не может такого дела буты! Раз я сказал Антону Семеновичу и Калине Ивановичу, так отетое самое дело мы сполним. Вы, Калина Иванович, не утруждайте себе, потому нет хуже, када у человека нервы спорчены. А вот на той неделе поедем с вами, только пускай Антон Семенович не едут, у них вид такой, хэ‑хэ‑хэ, большевицький, так народ опасается.

В следущее воскресенье Калина Иванович поехал на хутора с Лукой Семеновичем и на его лошади. Братченко отнесся хладнокровно‑безнадежно и зло пошутил, провожая:

— Вы хоть хлеба возьмите на дорогу, а то с голоду сдохнете.

Лука Семенович погладил рыжую красавицы‑бороду над праздничной вышитой рубашкой и аппетитно улыбнулся розовыми устами:

— Как это можно, товарищ Братченко? До людей едем, как это можно такое дело: свой хлеб брать! Поимо сегодня и борщу настоящего и баранины, а може, хто й пляшку соорудить.

Он подмигнул заинтересованному Калине Ивановичу и взял в руки фасонные темно‑красные вожжи. Широкий кормленый жеребец охотно заколыхался под раскоряченной дугой, увлекая за собой добротную, зедро окованную бричку.

Вечером все колонисты, как по пожарному сигналу. сбежались к неожиданному явлению: Калина Иванович приехал победителем. За бричкой был привязан жеребец Луки Семеновича, а в оглоблях пришла красивая, серая в яблоках, большая кобыла. И Калина Иванович и Лука Семенович носили на себе доказательства хорошего приема, оказанного им лошадиными хозяевами. Калина Иванович с трудом вылез из брички и старолся изо всех сил, чтобы колонисты не заметили этих самых доказательств. Карабанов помог Калине Ивановичу:

— Магарыч был, значит?

— Ну а как же! Ты ж видишь, какая животная.

Калина Иванович похлопывал кобылу по неизмеримому крупу. Кобыла была и в самом деле хороша: мохнатые мощные ноги, рост, богатырская грудь, ладная массивная фигура. Никаких пороков не мог найти в ней и Шере, хотя и долго лазил под ее животом и то и дело весело и нежно просил:

— Ножку, дай ножку…

Хлопцы покупку одобрили. Бурун, серьезно прищурив глаза, обошел кобылу со всех сторон и отозвался:

— Наконец‑то в колонии лошадь как лошадь.

И Карабанову кобыла понравилась:

— Да, это хозяйская лошадь. Эта стоит пятьсот рублей. Если таких лошадей десяток, можно пироги исты.

Братченко кобылу принял с любовным вниманием, ходил вокруг нее и причмокивал от удовольствия, поражался с радостным оживлением ее громадной и спокойной силе, ее мирному, доверчивому характеру. У Антона появились перспективы, он пристал к Шере с настойчивым требованием:

— Жеребца нужно хорошего. Свой завод будет, понимаете?

Шере понимал, серьезно‑одобрительно поглядывал на Зорьку (так звали кобылу) и говорил сквозь зубы:

— Буду искать жеребца. У меня наметилось одно место. Только вот пшеницу уберем — поеду.

В колонии в это время с самого утра до заката проходила работа, ритмически постукивая на проложенных Шере точных и гладких рельсах. Сводные отряды колонистов, то большие, то малые, то состоящие из взрослых, то нарочито пацаньи, вооруженные то сапками, то косами, то граблями, то собственными пятернями, с четкостью расписания скорого поезда проходили в поле и обратно, блестя смехом и шутками, бодростью и уверенностью в себе, до конца зная, где, что и как нужно сделать. Иногда Оля Воронова, наш помагронома, приходила с поля и между глотками воды из кружки в кабинете говорила дежурному командиру:

— Пошли помощь пятому сводному.

— А что такое?

— С вязкой отстают… жарко.

— Сколько?

— Человек пять. Девочки есть?

— Есть одна.

Оля вытирает губы рукавом и уходит куда‑то. Дежурный с блокнотом в руках направляется под грушу, где с самого утра расположился штаб резервного сводного отряда. За дежурным командиром бежит смешной мелкой побежкой дежурный сигналист. Через минуту из‑под груши раздается короткое «стаккато» сбора резерва. Из‑за кустов, из реки, из спален стремглав вылетают пацаны, у груши собирается кружок, и еще через минуту пятерка колонистов быстрым шагом направляется к пшеничному полю.

Мы уже приняли сорок пацанов пополнения. Целое воскресенье возились с ними колонисты, банили, одевали, разбивали по отрядам. Число отрядов мы не увеличили, а перевели наши одиннадцать в красный дом, оставив в каждом определенное число мест. Поэтому новенькие крепко увязаны со старыми кадрами и с гордостью чувствуют себя горьковцами, только ходить еще не умеют, «лазят», как говорит Карабанов.

Народ пришел к нам все молодой, тринадцати‑четырнадцати лет, и есть замечательно хорошие морды, особенно симпатичные после того, когда разрумянится пацан в бане, блестят на нем новые сатиновые трусики, а голова если и плохо пострижена, так Белухин успокаивает:

— Сегодня они сами стриглись, так понимаете, не очень… Вечерком придет парикмахер, там мы оформим.

Пополнение два дня ходит по колонии с расширенными зрачками, фиксируя всякие новые впечатления. Заходит в свинарню и удивленно таращится на строго Ступицына.

Антон с пополнением принципиально не разговаривает:

— Чего эти прилезли? Ваше место пока что в столовой.

— Почему в столовой?

— А что ж ты еще умеешь делать? Ты — хлебный токарь.

— Нет, я буду работать.

— Знаем, как вы работаете: за тобой дваух надзирателей ставить нужно. Правда?

— А вот командир говорил: послезавтра на работу, вот посмотришь.

— Подумаешь, посмотрю — не видел, что ли: ой, жарко! ой, воды хочется! ой, папа, ой, мама!..

Пацаны смущенно улыбаются:

— Какая там мама… ничего подобного.

Но уже к вечеру первого дня у Антона появляются симпатии. Какими‑то неизвестными способами он отбирает любителей лошадей. Смотришь, по дорожке на поле уже катится бочка с водой, а на бочке сидит новый горьковец Петька Задорожный и правит Коршуном, сопровождаемый напутствием из дверей конюшни:

— Не гони коня, это не пожарная бочка.

Через день новенькие участвуют в сводных отрядах, спотыкаются и кряхтят в непривычных трудовых усилиях, но ряд колонистов упорно проходит по полю картофеля, почти не ломая равнения, и новенькому кажется, что и он равняется со всеми. Только через час он замечает, что на двух новеньких дали один рядок картофеля, а у старых колонистов рядок на каждого. Обливаясь потом, он тихонько спрашивает соседа:

— А скоро кончать?

Сняли пшеницу и на току завозились с молотилкой. Шере, грязный и потный, как и все, проверяет шестеренки и поглядывает на стог, приготовленный к молотьбе.

— Послезавтра молотить, а завтра за конем поедем.

— Я поеду, — говорит осторожно Семен, поглядывая на Братченко.

— Поезжай, что же, — говорит Антон. — А хороший жеребец?

— Жеребец ничего себе, — отвечает Шере.

— В совхозе купили?

— В совхозе.

— А сколько?

— Триста.

— Дешево.

— Угу!

— Совецький, значит? — смотрит Калина Иванович на молотилку. — А зачем этот элеватор так высоко задрали?

— Советский, — отвечает Шере. — Ничего не высоко, солома легкая.

В воскресенье отдыхали, купались, катались на лодках, возились с новичками, а под вечер вся аристократия, как всегда, собралась у крыльца белого дома, дышала запахами «снежных королев» и, поражая притаившихся в сторонке новичков, вспоминала разные истории.

Вдруг из‑за мельницы, вздымая пыль, крутой дугой пятясь от брошенного старого котла, карьером вылетел всадник. Семен на золотом коне летел прямо к нам, и мы все вдруг смолкли и затаили дыхание: такие вещи мы раньше видели только на картинках, в иллюстрациях к сказкам и к «Страшной мести». Конь нес Семена свободным, легким, но в то же время стремительным аллюром, развевая полный, богатый хвост и комкая на ветру пушистую, пронизанную золотым светом гриву. В его движении мы еле успевали пораженной душой вдыхать новые ошеломляющие детали: изогнутую в гордом и капризно‑игривом повороте могучую шею и тонкие, просторным махом идущие ноги.

Семен осадил коня перед нами, притянул к груди небольшую красивую голову. Черный, по углам налитый кровью, молодой и горячий глаз глянул вдруг в самое сердце притаившегося Антона Братченко. Антон взялся руками за уши, ахнул и затрепетал:

— Цэ наш? Что? Жеребец? Наш?

— Та наш же! — гордо сказал Семен.

— Слазь к чертовой матери с жеребца! — заорал вдруг Антон на Карабанова. — Чего расселся? Мало тебе? От, смотри, запарил. Это вам не куркульская кляча.

Антон ухватился за повод, гневным взглядом повторяя свое приказание.

Семен слез с седла.

— Понимаю, брат, понимаю. Такой конь, может, когда и был, так разве у Наполеона.

Антон каким‑то взрывом ветра взвился в седло и потрепал ласково коня по шее. Потом неожиданно смущенно отвернулся и рукавом вытер глаза.

Ребята негромко засмеялись. Калина Иванович улыбнулся, крякнул, еще раз улыбнулся.

— Ничего не скажешь — таконь конь, я тебе скажу… Даже так скажу: не к нашему рылу крыльцо. Да… У нас его спортят.

— Кто испортит? — свирепо наклонился к нему Антон. Он закричал на колонистов:

— Убью! Кто тронет, убью! Палкой! Железной палкой по голове!

Он круто повернул коня, и конь послушно понес его к конюшне кокетливым коротким голопом, как будто обрадовался, что, наконец, уселся в седле настоящий хозяин.

Назвали жеребца Молодцом.

 

 

Доверь свою работу ✍️ кандидату наук!
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой



Поиск по сайту:







©2015-2020 mykonspekts.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.