Мои Конспекты
Главная | Обратная связь


Автомобили
Астрономия
Биология
География
Дом и сад
Другие языки
Другое
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Металлургия
Механика
Образование
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Туризм
Физика
Философия
Финансы
Химия
Черчение
Экология
Экономика
Электроника

АННЕНСКИЙ Иннокентий Федорович

(1855-1909)

 

СМЫЧОК И СТРУНЫ

 

Какой тяжелый, темный бред!

Как эти выси мутно-лунны!

Касаться скрипки столько лет

И не узнать при свете струны!

 

Кому ж нас надо? Кто зажег

Два желтых лика, два унылых...

И вдруг почувствовал смычок,

Что кто-то взял и кто-то слил их.

 

"О, как давно! Сквозь эту тьму

Скажи одно: ты та ли, та ли?"

И струны ластились к нему,

Звеня, но, ластясь, трепетали.

 

"Не правда ль, больше никогда

Мы не расстанемся? довольно?.."

И скрипка отвечала да,

Но сердцу скрипки было больно.

 

Смычок все понял, он затих,

А в скрипке эхо все держалось...

И было мукою для них,

Что людям музыкой казалось.

 

Но человек не погасил

До утра свеч... И струны пели...

Лишь солнце их нашло без сил

На черном бархате постели.

 

 

СРЕДИ МИРОВ

 

Среди миров, в мерцании светил

Одной Звезды я повторяю имя...

Не потому, чтоб я Ее любил,

А потому, что я томлюсь с другими.

 

И если мне сомненье тяжело,

Я у Нее одной ищу ответа,

Не потому, что от Нее светло,

А потому, что с Ней не надо света.

 

ПЕТЕРБУРГ

 

Желтый пар петербургской зимы,

Желтый снег, облипающий плиты...

Я не знаю, где вы и где мы,

Только знаю, что крепко мы слиты.

 

Сочинил ли нас царский указ?

Потопить ли нас шведы забыли?

Вместо сказки в прошедшем у нас

Только камни да страшные были.

 

Только камни нам дал чародей,

Да Неву буро-желтого цвета,

Да пустыни немых площадей,

Где казнили людей до рассвета.

 

А что было у нас на земле,

Чем вознесся орел наш двуглавый,

В темных лаврах гигант на скале,-

Завтра станет ребячьей забавой.

 

Уж на что был он грозен и смел,

Да скакун его бешеный выдал,

Царь змеи раздавить не сумел,

И прижатая стала наш идол.

 

Ни кремлей, ни чудес, ни святынь,

Ни миражей, ни слез, ни улыбки...

Только камни из мерзлых пустынь

Да сознанье проклятой ошибки.

 

Даже в мае, когда разлиты

Белой ночи над волнами тени,

Там не чары весенней мечты,

Там отрава бесплодных хотений.

 

 

БЛОК Александр Александрович (1880-1921)

ФАБРИКА

 

В соседнем доме окна жолты.

По вечерам - по вечерам

Скрипят задумчивые болты,

Подходят люди к воротам.

 

И глухо заперты ворота,

А на стене - а на стене

Недвижный кто-то, черный кто-то

Людей считает в тишине.

 

Я слышу всё с моей вершины:

Он медным голосом зовет

Согнуть измученные спины

Внизу собравшийся народ.

 

Они войдут и разбредутся,

Навалят на спины кули.

И в желтых окнах засмеются,

Что этих нищих провели.

 

В РЕСТОРАНЕ

 

Никогда не забуду (он был, или не был,

Этот вечер): пожаром зари

Сожжено и раздвинуто бледное небо,

И на жёлтой заре - фонари.

 

Я сидел у окна в переполненном зале.

Где-то пели смычки о любви.

Я послал тебе чёрную розу в бокале

Золотого, как нёбо, аи.

 

Ты взглянула. Я встретил смущённо и дерзко

Взор надменный и отдал поклон.

Обратясь к кавалеру, намеренно резко

Ты сказала: "И этот влюблён".

 

И сейчас же в ответ что-то грянули струны,

Исступлённо запели смычки...

Но была ты со мной всем презрением юным,

Чуть заметным дрожаньем руки...

 

Ты рванулась движеньем испуганной птицы,

Ты прошла, словно сон мой легка...

И вздохнули духи, задремали ресницы,

Зашептались тревожно шелка.

 

Но из глуби зеркал ты мне взоры бросала

И, бросая, кричала: "Лови!.."

А монисто бренчало, цыганка плясала

И визжала заре о любви.

 

НА ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГЕ

 

Марии Павловне Ивановой

 

Под насыпью, во рву некошенном,

Лежит и смотрит, как живая,

В цветном платке, на косы брошенном,

Красивая и молодая.

 

Бывало, шла походкой чинною

На шум и свист за ближним лесом.

Всю обойдя платформу длинную,

Ждала, волнуясь, под навесом.

 

Три ярких глаза набегающих -

Нежней румянец, круче локон:

Быть может, кто из проезжающих

Посмотрит пристальней из окон...

 

Вагоны шли привычной линией,

Подрагивали и скрипели;

Молчали желтые и синие;

В зеленых плакали и пели.

 

Вставали сонные за стеклами

И обводили ровным взглядом

Платформу, сад с кустами блеклыми,

Ее, жандарма с нею рядом...

 

Лишь раз гусар, рукой небрежною

Облокотясь на бархат алый,

Скользнул по ней улыбкой нежною,

Скользнул - и поезд в даль умчало.

 

Так мчалась юность бесполезная,

В пустых мечтах изнемогая...

Тоска дорожная, железная

Свистела, сердце разрывая...

 

Да что - давно уж сердце вынуто!

Так много отдано поклонов,

Так много жадных взоров кинуто

В пустынные глаза вагонов...

 

Не подходите к ней с вопросами,

Вам все равно, а ей - довольно:

Любовью, грязью иль колесами

Она раздавлена - все больно.

РОССИЯ

 

Опять, как в годы золотые,

Три стертых треплются шлеи,

И вязнут спицы росписные

В расхлябанные колеи...

 

Россия, нищая Россия,

Мне избы серые твои,

Твои мне песни ветровые,-

Как слезы первые любви!

 

Тебя жалеть я не умею

И крест свой бережно несу...

Какому хочешь чародею

Отдай разбойную красу!

 

Пускай заманит и обманет,-

Не пропадешь, не сгинешь ты,

И лишь забота затуманит

Твои прекрасные черты...

 

Ну что ж? Одно заботой боле -

Одной слезой река шумней

А ты все та же - лес, да поле,

Да плат узорный до бровей...

 

И невозможное возможно,

Дорога долгая легка,

Когда блеснет в дали дорожной

Мгновенный взор из-под платка,

Когда звенит тоской острожной

Глухая песня ямщика!..

 

Вхожу я в темные храмы,

Совершаю бедный обряд.

Там жду я Прекрасной Дамы

В мерцаньи красных лампад.

 

В тени у высокой колонны

Дрожу от скрипа дверей.

А в лицо мне глядит, озаренный,

Только образ, лишь сон о Ней.

 

О, я привык к этим ризам

Величавой Вечной Жены!

Высоко бегут по карнизам

Улыбки, сказки и сны.

 

О, Святая, как ласковы свечи,

Как отрадны Твои черты!

Мне не слышны ни вздохи, ни речи,

Но я верю: Милая - Ты.

 

Мы встречались с тобой на закате.

Ты веслом рассекала залив.

Я любил твое белое платье,

Утонченность мечты разлюбив.

 

Были странны безмолвные встречи.

Впереди - на песчаной косе

Загорались вечерние свечи.

Кто-то думал о бледной красе.

 

Приближений, сближений, сгораний -

Не приемлет лазурная тишь...

Мы встречались в вечернем тумане,

Где у берега рябь и камыш.

 

Ни тоски, ни любви, ни обиды,

Всё померкло, прошло, отошло..

Белый стан, голоса панихиды

И твое золотое весло.

 

НА ОСТРОВАХ

 

Вновь оснежённые колонны,

Елагин мост и два огня.

И голос женщины влюбленный.

И хруст песка и храп коня.

 

Две тени, слитых в поцелуе,

Летят у полости саней.

Но не таясь и не ревнуя,

Я с этой новой - с пленной - с ней.

 

Да, есть печальная услада

В том, что любовь пройдет, как снег.

О, разве, разве клясться надо

В старинной верности навек?

 

Нет, я не первую ласкаю

И в строгой четкости моей

Уже в покорность не играю

И царств не требую у ней.

 

Нет, с постоянством геометра

Я числю каждый раз без слов

Мосты, часовню, резкость ветра,

Безлюдность низких островов.

 

Я чту обряд: легко заправить

Медвежью полость на лету,

И, тонкий стан обняв, лукавить,

И мчаться в снег и темноту.

 

И помнить узкие ботинки,

Влюбляясь в хладные меха...

Ведь грудь моя на поединке

Не встретит шпаги жениха...

 

Ведь со свечой в тревоге давней

Ее не ждет у двери мать...

Ведь бедный муж за плотной ставней

Ее не станет ревновать...

 

Чем ночь прошедшая сияла,

Чем настоящая зовет,

Всё только - продолженье бала,

Из света в сумрак переход...

 

 

КОРШУН

 

Чертя за кругом плавный круг,

Над сонным лугом коршун кружит

И смотрит на пустынный луг.-

В избушке мать, над сыном тужит:

"На хлеба, на, на грудь, соси,

Расти, покорствуй, крест неси".

 

Идут века, шумит война,

Встает мятеж, горят деревни,

А ты всё та ж, моя страна,

В красе заплаканной и древней.-

Доколе матери тужить?

Доколе коршуну кружить?

 

Грешить бесстыдно, непробудно,

Счет потерять ночам и дням,

И, с головой от хмеля трудной,

Пройти сторонкой в божий храм.

 

Три раза преклониться долу,

Семь - осенить себя крестом,

Тайком к заплеванному полу

Горячим прикоснуться лбом.

 

Кладя в тарелку грошик медный,

Три, да еще семь раз подряд

Поцеловать столетний, бедный

И зацелованный оклад.

 

А воротясь домой, обмерить

На тот же грош кого-нибудь,

И пса голодного от двери,

Икнув, ногою отпихнуть.

 

И под лампадой у иконы

Пить чай, отщелкивая счет,

Потом переслюнить купоны,

Пузатый отворив комод,

 

И на перины пуховые

В тяжелом завалиться сне...

Да, и такой, моя Россия,

Ты всех краев дороже мне.

 

О доблестях, о подвигах, о славе

Я забывал на горестной земле,

Когда твое лицо в простой оправе

Перед мной сияло на столе.

 

Но час настал, и ты ушла из дому.

Я бросил в ночь заветное кольцо.

Ты отдала свою судьбу другому,

И я забыл прекрасное лицо.

 

Летели дни, крутясь проклятым роем...

Вино и страсть терзали жизнь мою...

И вспомнил я тебя пред аналоем,

И звал тебя, как молодость свою...

 

Я звал тебя, но ты не оглянулась,

Я слезы лил, но ты не снизошла.

Ты в синий плащ печально завернулась,

В сырую ночь ты из дому ушла.

 

Не знаю, где приют твоей гордыне

Ты, милая, ты, нежная, нашла...

Я крепко сплю, мне снится плащ твой синий,

В котором ты в сырую ночь ушла...

 

Уж не мечтать о нежности, о славе,

Все миновалось, молодость прошла!

Твое лицо в его простой оправе

Своей рукой убрал я со стола.

 

Я - Гамлет. Холодеет кровь,

Когда плетет коварство сети,

И в сердце - первая любовь

Жива - к единственной на свете.

 

Тебя, Офелию мою,

Увел далёко жизни холод,

И гибну, принц, в родном краю

Клинком отравленным заколот.

 

 

Девушка пела в церковном хоре

О всех усталых в чужом краю,

О всех кораблях, ушедших в море,

О всех, забывших радость свою.

 

Так пел ее голос, летящий в купол,

И луч сиял на белом плече,

И каждый из мрака смотрел и слушал,

Как белое платье пело в луче.

 

И всем казалось, что радость будет,

Что в тихой заводи все корабли,

Что на чужбине усталые люди

Светлую жизнь себе обрели.

 

И голос был сладок, и луч был тонок,

И только высоко, у Царских Врат,

Причастный Тайнам,- плакал ребенок

О том, что никто не придет назад.

 

 

НЕЗНАКОМКА

 

По вечерам над ресторанами

Горячий воздух дик и глух,

И правит окриками пьяными

Весенний и тлетворный дух.

 

Вдали над пылью переулочной,

Над скукой загородных дач,

Чуть золотится крендель булочной,

И раздается детский плач.

 

И каждый вечер, за шлагбаумами,

Заламывая котелки,

Среди канав гуляют с дамами

Испытанные остряки.

 

Над озером скрипят уключины

И раздается женский визг,

А в небе, ко всему приученный

Бесмысленно кривится диск.

 

И каждый вечер друг единственный

В моем стакане отражен

И влагой терпкой и таинственной

Как я, смирен и оглушен.

 

А рядом у соседних столиков

Лакеи сонные торчат,

И пьяницы с глазами кроликов

«In vino veritas!»1 кричат.

 

И каждый вечер, в час назначенный

(Иль это только снится мне?),

Девичий стан, шелками схваченный,

В туманном движется окне.

 

И медленно, пройдя меж пьяными,

Всегда без спутников, одна

Дыша духами и туманами,

Она садится у окна.

 

И веют древними поверьями

Ее упругие шелка,

И шляпа с траурными перьями,

И в кольцах узкая рука.

 

И странной близостью закованный,

Смотрю за темную вуаль,

И вижу берег очарованный

И очарованную даль.

 

Глухие тайны мне поручены,

Мне чье-то солнце вручено,

И все души моей излучины

Пронзило терпкое вино.

 

И перья страуса склоненные

В моем качаются мозгу,

И очи синие бездонные

Цветут на дальнем берегу.

 

В моей душе лежит сокровище,

И ключ поручен только мне!

Ты право, пьяное чудовище!

Я знаю: истина в вине.

 

24 апреля 1906

 

 

Опять над полем Куликовым

Взошла и расточилась мгла,

И, словно облаком суровым,

Грядущий день заволокла.

 

За тишиною непробудной,

За разливающейся мглой

Не слышно грома битвы чудной,

Не видно молньи боевой.

 

Но узнаю́ тебя, начало

Высоких и мятежных дней!

Над вражьим станом, как бывало,

И плеск и трубы лебедей.

 

Не может сердце жить покоем,

Недаром тучи собрались.

Доспех тяжел, как перед боем.

Теперь твой час настал. — Молись!

 

 

СОЛОВЬИНЫЙ САД

 

Герой поэмы — она написана от первого лица — рабочий; он приходит в часы отлива к морю, чтобы тяжелым трудом зарабатывать себе на жизнь — киркой и ломом колоть слоистые скалы. Добытый камень на осле свозится к железной дороге. И животному, и человеку тяжело. Дорога проходит мимо тенистого, прохладного сада, скрытого за высокой решеткой. Из-за ограды к работнику тянутся розы, где-то вдалеке слышен «напев соловьиный, что-то шепчут ручьи и листы», доносится тихий смех, едва различимое пение.

Чудесные звуки томят героя, он впадает в задумчивость. Сумрак — день заканчивается — усиливает беспокойство. Герою чудится другая жизнь: в своей жалкой лачуге он мечтает о соловьином саде, отгороженном от проклятого мира высокой решеткой. Снова и снова он вспоминает привидевшееся ему в синем сумраке белое платье — оно манит его «и круженьем, и пеньем зовет». Так продолжается каждый день, герой ощущает, что влюблен в эту «недоступность ограды». Пока утомленное животное отдыхает, хозяин, возбужденный близостью своей мечты, бродит по привычной дороге, сейчас, однако, ставшей таинственной, так как именно она ведет к синеватому сумраку соловьиного сада. Розы под тяжестью росы свисают из-за решетки ниже, чем обычно. Герой пытается понять, как его встретят, если он постучится в желанную дверь. Он не может более вернуться к тупому труду, сердце говорит ему, что его ждут в соловьином саду. Действительно, предчувствия героя оправдываются — «не стучал я — сама отворила неприступные двери она». Оглушенный сладкими мелодиями соловьиного пения, звуками ручьев, герой попадает в «чуждый край незнакомого счастья». Так «нищая мечта» становится явью — герой обретает любимую. «Опаленный» счастьем, он забывает свою прошлую жизнь, тяжкую работу и животное, долго бывшее его единственным товарищем. Так, за заросшей розами стеной, в объятиях любимой, проводит герой время. Однако и среди всего этого блаженства ему не дано не слышать шум прилива — «заглушить рокотание моря соловьиная песнь не вольна!» Ночью возлюбленная, замечая тревогу на его лице, беспрестанно спрашивает любимого о причине тоски. Тот в своих видениях различает большую дорогу и нагруженного осла, бредущего по ней. Однажды герой просыпается, смотрит на безмятежно спящую возлюбленную — сон её прекрасен, она улыбается: ей грезится он. Герой распахивает окно — вдали слышится шум прилива; за ним, ему кажется, можно различить «призывающий жалобный крик». Кричит осел — протяжно и долго; герой воспринимает эти звуки как стон. Он задергивает полог над возлюбленной, стараясь, чтобы она не проснулась подольше, выходит за ограду; цветы, «точно руки из сада», цепляются за его одежду. Герой приходит на берег моря, но не узнает ничего вокруг себя. Дома нет — на его месте валяется заржавленный лом, затянутый мокрым песком. Непонятно, то ли это видится ему во сне, то ли происходит наяву — с протоптанной героем тропинки, «там, где хижина прежде была / Стал спускаться рабочий с киркою, / Погоняя чужого осла».

 

ВОЗМЕЗДИЕ

 

Пролог

 

Жизнь — без начала и конца.

Нас всех подстерегает случай.

Над нами — сумрак неминучий,

Иль ясность божьего лица.

Но ты, художник, твердо веруй

В начала и концы. Ты знай,

Где стерегут нас ад и рай.

Тебе дано бесстрастной мерой

Измерить всё, что видишь ты.

Твой взгляд — да будет твёрд и ясен.

Сотри случайные черты —

И ты увидишь: мир прекрасен.

Познай, где свет, — поймёшь, где тьма.

Пускай же всё пройдет неспешно,

Что в мире свято, что в нем грешно,

Сквозь жар души, сквозь хлад ума.

Так Зигфрид правит меч над горном:

То в красный уголь обратит,

То быстро в воду погрузит —

И зашипит, и станет чёрным

Любимцу вверенный клинок...

Удар — он блещет, Нотунг верный,

И Миме, карлик лицемерный,

В смятеньи падает у ног!

 

Кто меч скуёт? — Не знавший страха.

А я беспомощен и слаб,

Как все, как вы, — лишь умный раб,

Из глины созданный и праха, —

И мир — он страшен для меня.

Герой уж не разит свободно, —

Его рука — в руке народной,

Стоит над миром столб огня,

И в каждом сердце, в мысли каждой —

Свой произвол и свой закон...

Над всей Европою дракон,

Разинув пасть, томится жаждой...

Кто нанесёт ему удар?..

Не ведаем: над нашим станом,

Как встарь, повита даль туманом,

И пахнет гарью. Там — пожар.

 

Но песня — песнью всё пребудет,

В толпе всё кто-нибудь поёт.

Вот — голову его на блюде

Царю плясунья подаёт;

Там — он на эшафоте чёрном

Слагает голову свою;

Здесь — именем клеймят позорным

Его стихи... И я пою, —

Но не за вами суд последний,

Не вам замкнуть мои уста!..

Пусть церковь темная пуста,

Пусть пастырь спит; я до обедни

Пройду росистую межу,

Ключ ржавый поверну в затворе

И в алом от зари притворе

Свою обедню отслужу.

 

Ты, поразившая Денницу,

Благослови на здешний путь!

Позволь хоть малую страницу

Из книги жизни повернуть.

Дай мне неспешно и нелживо

Поведать пред Лицом Твоим

О том, что мы в себе таим,

О том, что в здешнем мире живо,

О том, как зреет гнев в сердцах,

И с гневом — юность и свобода,

Как в каждом дышит дух народа.

Сыны отражены в отцах:

Коротенький обрывок рода —

Два-три звена, — и уж ясны

Заветы тёмной старины:

Созрела новая порода, —

Угль превращается в алмаз.

Он, под киркой трудолюбивой,

Восстав из недр неторопливо,

Предстанет — миру напоказ!

Так бей, не знай отдохновенья,

Пусть жила жизни глубока:

Алмаз горит издалека —

Дроби, мой гневный ямб, каменья!

 

 

Роза и крест

 

Действие происходит в XIII в. во Франции, в Лангедоке и Бретани, где разгорается восстание альбигойев, против которых папа организует крестовый поход. Войско, призванное помочь сюзеренам, движется с севера.

 

Пьеса начинается со сцены во дворе замка, где сторож Бертран, прозванный Рыцарем-Несчастием, напевает песенку, услышанную от заезжего жонглера. Рефреном этой песенки, повествующей о беспросветности жизни, выход из которой лишь один — стать крестоносцем, служат строчки: «Сердцу закон непреложный — Радость — Страданье одно!» Именно они и станут «сквозными» для всей пьесы.

 

Алиса, придворная дама, просит Бертрана прекратить пение: её госпожа, семнадцатилетняя Изора, в чьих жилах течет испанская кровь, жена владельца замка, нездорова.

 

Капеллан пристает к Алисе с непристойными предложениями. Та отвергает его с негодованием, но сама не прочь пофлиртовать с пажом Алисканом. Тот, впрочем, её отвергает.

 

Доктор ставит Изоре диагноз: меланхолия. Та напевает песенку о Радости-Страданье, понимая страданье как «радость с милым». Играет в шахматы с пажом — и подшучивает над ним. Тот насмехается над безвестным автором песенки. Изора уходит. Алиса соблазняет Алискана. Граф Арчимбаут, владелец замка, посылает Бертрана (к коему относится без всякого уважения) разведать: далеко ли войско, спешащее на помощь? Капеллан тем временем намекает на дурные наклонности у госпожи: читает любовные романы… Пришедший доктор объявляет о меланхолии.

 

Изора просит Бертрана во время его путешествия разыскать автора песени. Тот соглашается. Граф отправляет жену в заточение — в Башню Неутешной Вдовы.

 

В Бретани Бертран знакомится с трувером Гаэтаном, сеньором Трауменека: чуть не убивает его во время поединка, но вскоре они мирятся и даже дружески беседуют в доме Гаэтана. Именно он и оказывается автором заветной песни. На берегу океана Гаэтан учит Бертрана слушать Голос природы.

 

Графу Бертран привозит радостную новость: он видел войска. В награду он просит разрешения спеть на празднике жонглеру, которого привез с собою, и освободить жену графа из Башни, где её, судя по разговорам на кухне, содержат весьма строго. И впрямь: Изора тоскует в заточении. Лишь мечты о рыцаре поддерживают её. Надежды усиливаются после того, как несчастная принимает на свой счет любовную записку, адресованную Алисканом Алисе, где на восход луны назначается свидание. Тем временем Бертран в беседе с Гаэтаном пытается понять: «Как радостью страданье может стать?» Изора, неутешно прождав у окна, вдруг видит Гаэтана — и, кинув ему черную розу, теряет от переизбытка чувств сознание. Граф, думая, что заточение тому причиной, объявляет об освобождении. Во дворе замка Бертран молится за здоровье несчастной.

 

На цветущем лугу на рассвете Алискан гневается на Алису, не пришедшую на свидание, и вновь предается мечтам об Изоре. Принеся Гаэтану одежду жонглера, Бертран видит у того черную розу — и просит её себе. На майском празднике Алискана посвящают в рыцари. Менестрели состязаются в пении: песнь о войне отвергнута графом, песнь о любви к девушкам и родному краю получает награду. Наступает очередь Гаэтана. После его песни о Радости-Страданье Изора лишается чувств. Гаэтан пропадает в толпе. Очнувшись, Изора обращает свое внимание на Алискана. Тем временем к крепости приближаются восставшие. Бертран сражается лучше всех: своей победой обязаны ему защищавшие крепость. Но граф отказывается признавать очевидное, хотя и освобождает раненого Бертрана от ночной стражи. Тем временем неверная Алиса договаривается с капелланом о встрече в полночь на дворе, а Изора, истомившаяся весною от сердечной пустоты, просит сторожа предупредить о приходе нежеланных гостей во время свидания её с возлюбленным. В роли такового неожиданно выступает Алискан. Но их свидание открыто Алисой и капелланом. Последний зовет графа. В этот миг изнеможенный ранами Бертран падает замертво. Звуком выпавшего меча он спугивает Алискана. Молодой любовник бежит — и врывающийся в покои супруги граф никого не застает.

 

БАЛЬМОНТ Константин Дмитриевич (1867-1942)

КАМЫШИ

 

Полночной порою в болотной глуши

Чуть слышно, бесшумно, шуршат камыши.

 

О чем они шепчут? О чем говорят?

Зачем огоньки между ними горят?

 

Мелькают, мигают - и снова их нет.

И снова забрезжил блуждающий свет.

 

Полночной порой камыши шелестят.

В них жабы гнездятся, в них змеи свистят.

 

В болоте дрожит умирающий лик.

То месяц багровый печально поник.

 

И тиной запахло. И сырость ползет.

Трясина заманит, сожмет, засосет.

 

"Кого? Для чего? - камыши говорят,-

Зачем огоньки между нами горят?"

 

Но месяц печальный безмолвно поник.

Не знает. Склоняет все ниже свой лик.

 

И, вздох повторяя погибшей души,

Тоскливо, бесшумно, шуршат камыши.

 

 

БЕЗГЛАГОЛЬНОСТЬ

 

Есть в русской природе усталая нежность,

Безмолвная боль затаенной печали,

Безвыходность горя, безгласность, безбрежность,

Холодная высь, уходящие дали.

 

Приди на рассвете на склон косогора,-

Над зябкой рекою дымится прохлада,

Чернеет громада застывшего бора,

И сердцу так больно, и сердце не радо.

 

Недвижный камыш. Не трепещет осока.

Глубокая тишь. Безглагольность покоя.

Луга убегают далёко-далёко.

Во всем утомленье - глухое, немое.

 

Войди на закате, как в свежие волны,

В прохладную глушь деревенского сада,-

Деревья так сумрачно-странно-безмолвны,

И сердцу так грустно, и сердце не радо.

 

Как будто душа о желанном просила,

И сделали ей незаслуженно больно.

И сердце простило, но сердце застыло,

И плачет, и плачет, и плачет невольно.

 

ЗОЛОТАЯ РЫБКА

 

В замке был веселый бал,

Музыканты пели.

Ветерок в саду качал

Легкие качели.

 

В замке, в сладостном бреду,

Пела, пела скрипка.

А в саду была в пруду

Золотая рыбка.

 

И кружились под луной,

Точно вырезные,

Опьяненные весной,

Бабочки ночные.

 

Пруд качал в себе звезду,

Гнулись травы гибко,

И мелькала там в пруду

Золотая рыбка.

 

Хоть не видели ее

Музыканты бала,

Но от рыбки, от нее,

Музыка звучала.

 

Чуть настанет тишина,

Золотая рыбка

Промелькнет, и вновь видна

Меж гостей улыбка.

 

Снова скрипка зазвучит,

Песня раздается.

И в сердцах любовь журчит,

И весна смеется.

 

Взор ко взору шепчет: «Жду!»

Так светло и зыбко,

Оттого что там в пруду —

Золотая рыбка.

 

БРЮСОВ Валерий Яковлевич (1873-1924)

 

 

ЮНОМУ ПОЭТУ

 

Юноша бледный со взором горящим,

Ныне даю я тебе три завета:

Первый прими: не живи настоящим,

Только грядущее - область поэта.

Помни второй: никому не сочувствуй,

Сам же себя полюби беспредельно.

Третий храни: поклоняйся искусству,

Только ему, безраздумно, бесцельно.

Юноша бледный со взором смущенным!

Если ты примешь моих три завета,

Молча паду я бойцом побежденным,

Зная, что в мире оставлю поэта.

 

Я

 

Мой дух не изнемог во мгле противоречий,

Не обессилел ум в сцепленьях роковых.

Я все мечты люблю, мне дороги все речи,

И всем богам я посвящаю стих.

 

Я возносил мольбы Астарте и Гекате,

Как жрец, стотельчих жертв сам проливал я кровь,

И после подходил к подножиям распятий

И славил сильную, как смерть, любовь.

 

Я посещал сады Ликеев, Академий,

На воске отмечал реченья мудрецов;

Как верный ученик, я был ласкаем всеми,

Но сам любил лишь сочетанья слов.

 

На острове Мечты, где статуи, где песни,

Я исследил пути в огнях и без огней,

То поклонялся тем, что ярче, что телесней,

То трепетал в предчувствии теней.

 

И странно полюбил я мглу противоречий,

И жадно стал искать сплетений роковых.

Мне сладки все мечты, мне дороги все речи,

И всем богам я посвящаю стих...

 

КИНЖАЛ

 

Иль никогда на голос мщенья

Из золотых ножон не вырвешь

свой клинок...

М. Лермонтов

 

Из ножен вырван он и блещет вам в глаза,

Как и в былые дни, отточенный и острый.

Поэт всегда с людьми, когда шумит гроза,

И песня с бурей вечно сестры.

 

Когда не видел я ни дерзости, ни сил,

Когда все под ярмом клонили молча выи,

Я уходил в страну молчанья и могил,

В века загадочно былые.

 

Как ненавидел я всей этой жизни строй,

Позорно-мелочный, неправый, некрасивый,

Но я на зов к борьбе лишь хохотал порой,

Не веря в робкие призывы.

 

Но чуть заслышал я заветный зов трубы,

Едва раскинулись огнистые знамена,

Я — отзыв вам кричу, я — песенник борьбы,

Я вторю грому с небосклона.

 

Кинжал поэзии! Кровавый молний свет,

Как прежде, пробежал по этой верной стали,

И снова я с людьми,— затем, что я поэт,

Затем, что молнии сверкали.

 

 

ОГНЕННЫЙ АНГЕЛ

 

 

Рупрехт встретил Ренату весной 1534 г., возвращаясь после десяти лет службы ландскнехтом в Европе и Новом Свете. Он не успел засветло добраться до Кельна, где когда-то учился в университете и неподалеку от которого была его родная деревня Лозгейм, и заночевал в одиноко стоявшем среди леса старом доме. Ночью его разбудили женские крики за стеной, и он, ворвавшись в соседнюю комнату, обнаружил женщину, бившуюся в страшных корчах. Отогнав молитвой и крестом дьявола, Рупрехт выслушал пришедшую в себя даму, которая поведала ему о происшествии, ставшем для нее роковым.

 

Когда ей было восемь лет, стал ей являться ангел, весь как бы огненный. Он называл себя Мадиэлем, был весел и добр. Позднее он возвестил ей, что она будет святой, и заклинал вести строгую жизнь, презирать плотское. В те дни открылся у Ренаты дар чудотворения и в округе слыла она угодной Господу. Но, достигнув возраста любви, девушка захотела сочетаться с Мадиэлем телесно, однако ангел превратился в огненный столп и исчез, а на её отчаянные мольбы пообещал предстать перед ней в образе человека.

 

Вскоре Рената действительно встретила графа Генриха фон Оттергейма, походившего белизной одежд, голубыми глазами и золотистыми кудрями на ангела.

 

Два года были они несказанно счастливы, но потом граф оставил Ренату один на один с демонами. Правда, добрые духи-покровители ободрили её сообщением, что скоро повстречает она Рупрехта, который и защитит её.

 

Рассказав все это, женщина повела себя так, будто Рупрехт принял обет служить ей, и они отправились искать Генриха, завернув к знаменитой ворожее, которая только и молвила: «Куда едете, туда и езжайте». Однако тут же в ужасе закричала: «И течет кровь и пахнет!» Это, впрочем, не отвратило их продолжать путь.

 

Ночью Рената, боясь демонов, оставляла Рупрехта при себе, но не позволяла никаких вольностей и без конца говорила с ним о Генрихе.

 

По прибытии в Кельн она безрезультатно обегала город в поисках графа, и Рупрехт стал свидетелем нового приступа одержимости, сменившегося глубокой меланхолией. Все же настал день, когда Рената оживилась и потребовала подтвердить любовь к ней, отправившись на шабаш, чтобы там узнать что-то о Генрихе. Натершись зеленоватой мазью, которую она дала ему, Рупрехт перенесся куда-то далеко, где голые ведьмы представили его «мастеру Леонарду», заставившему его отречься от Господа и поцеловать свой черный смердящий зад, но лишь повторившему слова ворожеи: куда едете, туда и поезжайте.

 

По возвращении к Ренате ему ничего не оставалось, как обратиться к изучению черной магии, чтобы стать повелителем тех, к кому он являлся просителем. Рената помогала в изучении творений Альберта Великого, Рогерия Бакона, Шпренгера и Инститориса и произведшего особенно сильное на него впечатление Агриппы Ноттесгеймского.

 

Увы, попытка вызвать духов, несмотря на тщательные приготовления и скрупулезность в следовании советам чернокнижников, чуть не закончилась гибелью начинающих магов. Было что-то, что следовало знать, видимо, непосредственно от учителей, и Рупрехт отправился в Бонн к доктору Агриппе Ноттесгеймскому. Но великий открестился от своих писаний и посоветовал от гаданий перейти к истинному источнику познания. Между тем Рената встретилась с Генрихом и тот сказал, что не хочет больше видеть её, что их любовь мерзость и грех. Граф состоял членом тайного общества, стремившегося скрепить христиан сильнее, чем церковь, и надеялся возглавить его, но Рената заставила нарушить обет безбрачия. Рассказав все это Рупрехту, она пообещала стать его женой, если тот убьет Генриха, выдававшего себя за другого, высшего. В ту же ночь совершилось первое их соединение с Рупрехтом, а на другой день бывший ландскнехт нашел повод вызвать графа на поединок. Однако Рената потребовала, чтобы он не смел проливать кровь Генриха, и рыцарь, принужденный только защищаться, был тяжело ранен и долго блуждал между жизнью и смертью. Именно в это время женщина вдруг сказала, что любит его, и любит давно, только его, и никого больше. Весь декабрь прожили они, как новобрачные, но вскоре Ренате явился Мадиэль, сказавший, что тяжки её прегрешения и что надо каяться. Рената предалась молитве и посту.

 

Настал день, и Рупрехт нашел комнату Ренаты пустой, пережив то, что пережила когда-то она, отыскивая на улицах Кельна своего Генриха. Доктор Фауст, испытатель элементов, и сопровождавший его монах по прозвищу Мефистофелес пригласили к совместному путешествию. На пути в Трир во время гостевания в замке графа фон Валлена Рупрехт принял предложение хозяина стать его секретарем и сопровождать в монастырь святого Улафа, где проявилась новая ересь и куда он отправляется в составе миссии архиепископа трирского Иоанна.

 

В свите его преосвященства оказался доминиканец брат Фома, инквизитор его святейшества, известный упорством в преследовании ведьм. Он был настроен решительно в отношении источника смуты в монастыре — сестры Марии, которую одни считали святой, другие — одержимой бесами. Когда в зал заседания суда ввели несчастную монахиню, Рупрехт, призванный вести протокол, узнал Ренату. Она призналась в колдовстве, в сожительстве с дьяволом, участии в черной мессе, шабашах и других преступлениях против веры и сограждан, но отказалась назвать сообщниц. Брат Фома настоял на применении пыток, а потом и на смертном приговоре. В ночь перед костром Рупрехт при содействии графа проник в подземелье, где содержали приговоренную, но та отказалась бежать, твердя, что жаждет мученической кончины, что Мадиэль, огненный ангел, простит её, великую грешницу. Когда же Рупрехт попытался унести её, Рената закричала, стала отчаянно отбиваться, но вдруг затихла и прошептала: «Рупрехт! Как хорошо, что ты со мной!» — и умерла.

 

После всех этих потрясших его событий Рупрехт отправился в родной Аозгейм, но только издали посмотрел на отца и мать, уже сгорбленных стариков, гревшихся на солнце перед домом. Завернул он и к доктору Агриппе, но застал его при последнем издыхании. Эта кончина вновь смутила его душу. Огромный черный пес, с которого учитель слабеющей рукой снял ошейник с магическими письменами, после слов: «Поди прочь, проклятый! От тебя все мои несчастья!» — поджав хвост и наклонив голову выбежал из дому, с разбегу кинулся в воды реки и больше не появлялся на поверхности. В тот же миг учитель испустил последний вздох и покинул этот мир. Ничего не осталось уже, что помешало бы Рупрехту ринуться на поиски счастья за океан, в Новую Испанию.

 

АХМАТОВА (Горенко) Анна Андреевна(1889-1966)

 

Сжала руки под тёмной вуалью...

"Отчего ты сегодня бледна?"

- Оттого, что я терпкой печалью

Напоила его допьяна.

 

Как забуду? Он вышел, шатаясь,

Искривился мучительно рот...

Я сбежала, перил не касаясь,

Я бежала за ним до ворот.

 

Задыхаясь, я крикнула: "Шутка

Всё, что было. Уйдешь, я умру."

Улыбнулся спокойно и жутко

И сказал мне: "Не стой на ветру".

 

 

Все мы бражники здесь, блудницы,

Как невесело вместе нам!

На стенах цветы и птицы

Томятся по облакам.

 

Ты куришь черную трубку,

Так странен дымок над ней.

Я надела узкую юбку,

Чтоб казаться еще стройней.

 

Навсегда забиты окошки:

Что там, изморозь или гроза?

На глаза осторожной кошки

Похожи твои глаза.

 

О, как сердце мое тоскует!

Не смертного ль часа жду?

А та, что сейчас танцует,

Непременно будет в аду.

 

«Пусть голоса органа снова грянут...»

Пусть голоса органа снова грянут,

Как первая весенняя гроза:

Из-за плеча твоей невесты глянут

Мои полузакрытые глаза.

 

Семь дней любви, семь грозных лет разлуки,

Война, мятеж, опустошенный дом,

В крови невинной маленькие руки,

Седая прядь над розовым виском.

 

Прощай, прощай, будь счастлив, друг прекрасный,

Верну тебе твой сладостный обет,

Но берегись твоей подруге страстной

Поведать мой неповторимый бред, -

 

Затем что он пронижет жгучим ядом

Ваш благостный, ваш радостный союз;

А я иду владеть чудесным садом,

Где шелест трав и восклицанья муз.

 

 

Сероглазый король

Слава тебе, безысходная боль!

Умер вчера сероглазый король.

 

Вечер осенний был душен и ал,

Муж мой, вернувшись, спокойно сказал:

 

"Знаешь, с охоты его принесли,

Тело у старого дуба нашли.

 

Жаль королеву. Такой молодой!..

За ночь одну она стала седой".

 

Трубку свою на камине нашел

И на работу ночную ушел.

 

Дочку мою я сейчас разбужу,

В серые глазки ее погляжу.

 

А за окном шелестят тополя:

"Нет на земле твоего короля..."

 

 

Я научилась просто, мудро жить,

Смотреть на небо и молиться Богу,

И долго перед вечером бродить,

Чтоб утомить ненужную тревогу.

 

Когда шуршат в овраге лопухи

И никнет гроздь рябины желто-красной,

Слагаю я веселые стихи

О жизни тленной, тленной и прекрасной.

 

Я возвращаюсь. Лижет мне ладонь

Пушистый кот, мурлыкает умильней,

И яркий загорается огонь

На башенке озерной лесопильни.

 

Лишь изредка прорезывает тишь

Крик аиста, слетевшего на крышу.

И если в дверь мою ты постучишь,

Мне кажется, я даже не услышу.

 

 

 

Смятение

 

Было душно от жгучего света,

А взгляды его - как лучи.

Я только вздрогнула: этот

Может меня приручить.

Наклонился - он что-то скажет...

От лица отхлынула кровь.

Пусть камнем надгробным ляжет

На жизни моей любовь.

 

 

Не любишь, не хочешь смотреть?

О, как ты красив, проклятый!

И я не могу взлететь,

А с детства была крылатой.

Мне очи застит туман,

Сливаются вещи и лица,

И только красный тюльпан,

Тюльпан у тебя в петлице.

 

 

Как велит простая учтивость,

Подошел ко мне, улыбнулся,

Полуласково, полулениво

Поцелуем руки коснулся -

И загадочных древних ликов

На меня поглядели очи...

Десять лет замираний и криков,

Все мои бессонные ночи

Я вложила в тихое слов

И сказала его - напрасно.

Отошел ты, и стало снова

На душе и пусто и ясно.

 

 

Когда в тоске самоубийства

Народ гостей немецких ждал,

И дух суровый византийства

От русской Церкви отлетал,

 

Когда приневская столица,

Забыв величие свое,

Как опьяненная блудница,

Не знала, кто берет ее,

 

Мне голос был. Он звал утешно,

Он говорил: "Иди сюда,

Оставь свой край, глухой и грешный,

Оставь Россию навсегда.

Я кровь от рук твоих отмою,

Из сердца выну черный стыд,

Я новым именем покрою

Боль поражений и обид".

 

Но равнодушно и спокойно

Руками я замкнула слух,

Чтоб этой речью недостойной

Не осквернился скорбный дух.

 

Осень 1917

 

ГУМИЛЕВ Николай Степанович(1886-1921)

 

 

У КАМИНА

 

Наплывала тень... Догорал камин,

Руки на груди, он стоял один,

 

Неподвижный взор устремляя вдаль,

Горько говоря про свою печаль:

 

"Я пробрался в глубь неизвестных стран,

Восемьдесят дней шел мой караван;

 

Цепи грозных гор, лес, а иногда

Странные вдали чьи-то города,

 

И не раз из них в тишине ночной

В лагерь долетал непонятный вой.

 

Мы рубили лес, мы копали рвы,

Вечерами к нам подходили львы.

 

Но трусливых душ не было меж нас,

Мы стреляли в них, целясь между глаз.

 

Древний я отрыл храм из-под песка,

Именем моим названа река.

 

И в стране озер пять больших племен

Слушались меня, чтили мой закон.

 

Но теперь я слаб, как во власти сна,

И больна душа, тягостно больна;

 

Я узнал, узнал, что такое страх,

Погребенный здесь, в четырех стенах;

 

Даже блеск ружья, даже плеск волны

Эту цепь порвать ныне не вольны..."

 

И, тая в глазах злое торжество,

Женщина в углу слушала его.

 

ОЗЕРО ЧАД

 

На таинственном озере Чад

Посреди вековых баобабов

Вырезные фелуки стремят

На заре величавых арабов.

По лесистым его берегам

И в горах, у зеленых подножий,

Поклоняются страшным богам

Девы-жрицы с эбеновой кожей.

 

Я была женой могучего вождя,

Дочерью властительного Чада,

Я одна во время зимнего дождя

Совершала таинство обряда.

Говорили - на сто миль вокруг

Женщин не было меня светлее,

Я браслетов не снимала с рук.

И янтарь всегда висел на шее.

 

Белый воин был так строен,

Губы красны, взор спокоен,

Он был истинным вождем;

И открылась в сердце дверца,

А когда нам шепчет сердце,

Мы не боремся, не ждем.

Он сказал мне, что едва ли

И во Франции видали

Обольстительней меня

И как только день растает,

Для двоих он оседлает

Берберийского коня.

 

Муж мой гнался с верным луком,

Пробегал лесные чащи,

Перепрыгивал овраги,

Плыл по сумрачным озерам

И достался смертным мукам;

Видел только день палящий

Труп свирепого бродяги,

Труп покрытого позором.

 

А на быстром и сильном верблюде,

Утопая в ласкающей груде

Шкур звериных и шелковых тканей,

Уносилась я птицей на север,

Я ломала мой редкостный веер,

Упиваясь восторгом заранее.

Раздвигала я гибкие складки

У моей разноцветной палатки

И, смеясь, наклоняясь в оконце,

Я смотрела, как прыгает солнце

В голубых глазах европейца.

 

А теперь, как мертвая смоковница,

У которой листья облетели,

Я ненужно-скучная любовница,

Словно вещь, я брошена в Марселе.

Чтоб питаться жалкими отбросами,

Чтоб жить, вечернею порою

Я пляшу пред пьяными матросами,

И они, смеясь, владеют мною.

Робкий ум мой обессилен бедами,

Взор мой с каждым часом угасает...

Умереть? Но там, в полях неведомых,

Там мой муж, он ждет и не прощает.

 

Еще не раз Вы вспомните меня

И весь мой мир, волнующий и странный,

Нелепый мир из песен и огня,

Но меж других единый необманный.

 

Он мог стать Вашим тоже и не стал,

Его Вам было мало или много,

Должно быть, плохо я стихи писал

И Вас неправедно просил у Бога.

 

Но каждый раз Вы склонитесь без сил

И скажете: «Я вспоминать не смею.

Ведь мир иной меня обворожил

Простой и грубой прелестью своею».

 

Мои читатели

 

Старый бродяга в Аддис-Абебе,

Покоривший многие племена,

Прислал ко мне черного копьеносца

С приветом, составленным из моих стихов.

Лейтенант, водивший канонерки

Под огнем неприятельских батарей,

Целую ночь над южным морем

Читал мне на память мои стихи.

Человек, среди толпы народа

Застреливший императорского посла,

Подошел пожать мне руку,

Поблагодарить за мои стихи.

 

Много их, сильных, злых и веселых,

Убивавших слонов и людей,

Умиравших от жажды в пустыне,

Замерзавших на кромке вечного льда,

Верных нашей планете,

Сильной, весёлой и злой,

Возят мои книги в седельной сумке,

Читают их в пальмовой роще,

Забывают на тонущем корабле.

 

Я не оскорбляю их неврастенией,

Не унижаю душевной теплотой,

Не надоедаю многозначительными намеками

На содержимое выеденного яйца,

Но когда вокруг свищут пули

Когда волны ломают борта,

Я учу их, как не бояться,

Не бояться и делать что надо.

 

И когда женщина с прекрасным лицом,

Единственно дорогим во вселенной,

Скажет: я не люблю вас,

Я учу их, как улыбнуться,

И уйти и не возвращаться больше.

А когда придет их последний час,

Ровный, красный туман застелит взоры,

Я научу их сразу припомнить

Всю жестокую, милую жизнь,

Всю родную, странную землю,

И, представ перед ликом Бога

С простыми и мудрыми словами,

Ждать спокойно Его суда.

 

МАЯКОВСКИЙ Владимир Владимирович (1893-1930)

 

 

ПОСЛУШАЙТЕ!

 

Послушайте!

Ведь, если звезды зажигают -

значит - это кому-нибудь нужно?

Значит - кто-то хочет, чтобы они были?

Значит - кто-то называет эти плевочки

жемчужиной?

И, надрываясь

в метелях полуденной пыли,

врывается к богу,

боится, что опоздал,

плачет,

целует ему жилистую руку,

просит -

чтоб обязательно была звезда! -

клянется -

не перенесет эту беззвездную муку!

А после

ходит тревожный,

но спокойный наружно.

Говорит кому-то:

"Ведь теперь тебе ничего?

Не страшно?

Да?!"

Послушайте!

Ведь, если звезды

зажигают -

значит - это кому-нибудь нужно?

Значит - это необходимо,

чтобы каждый вечер

над крышами

загоралась хоть одна звезда?!

 

НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЮТ

 

Вошел к парикмахеру, сказал - спокойный:

"Будьте добры, причешите мне уши".

Гладкий парикмахер сразу стал хвойный,

лицо вытянулось, как у груши.

"Сумасшедший!

Рыжий!"-

запрыгали слова.

Ругань металась от писка до писка,

и до-о-о-о-лго

хихикала чья-то голова,

выдергиваясь из толпы, как старая редиска.

 

 

ОБЛАКО В ШТАНАХ

 

Тетраптих

 

(вступление)

 

Вашу мысль,

мечтающую на размягченном мозгу,

как выжиревший лакей на засаленной кушетке,

буду дразнить об окровавленный сердца лоскут:

досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий.

 

У меня в душе ни одного седого волоса,

и старческой нежности нет в ней!

Мир огромив мощью голоса,

иду — красивый,

двадцатидвухлетний.

 

Нежные!

Вы любовь на скрипки ложите.

Любовь на литавры ложит грубый.

А себя, как я, вывернуть не можете,

чтобы были одни сплошные губы!

 

Приходите учиться —

из гостиной батистовая,

чинная чиновница ангельской лиги.

 

И которая губы спокойно перелистывает,

как кухарка страницы поваренной книги.

 

Хотите —

буду от мяса бешеный

— и, как небо, меняя тона —

хотите —

буду безукоризненно нежный,

не мужчина, а — облако в штанах!

 

Не верю, что есть цветочная Ницца!

Мною опять славословятся

мужчины, залежанные, как больница,

и женщины, истрепанные, как пословица.

 

НАТЕ!

 

Через час отсюда в чистый переулок

вытечет по человеку ваш обрюзгший жир,

а я вам открыл столько стихов шкатулок,

я - бесценных слов мот и транжир.

 

Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста

Где-то недокушанных, недоеденных щей;

вот вы, женщина, на вас белила густо,

вы смотрите устрицей из раковин вещей.

 

Все вы на бабочку поэтиного сердца

взгромоздитесь, грязные, в калошах и без калош.

Толпа озвереет, будет тереться,

ощетинит ножки стоглавая вошь.

 

А если сегодня мне, грубому гунну,

кривляться перед вами не захочется - и вот

я захохочу и радостно плюну,

плюну в лицо вам

я - бесценных слов транжир и мот.

 

 

ГИМН СУДЬЕ[1]

 

По Красному морю плывут каторжане,

трудом выгребая галеру,

рыком покрыв кандальное ржанье,

орут о родине Перу.

 

О рае Перу орут перуанцы,

где птицы, танцы, бабы

и где над венцами цветов померанца

были до небес баобабы.

 

Банан, ананасы! Радостей груда!

Вино в запечатанной посуде...

Но вот неизвестно зачем и откуда

на Перу наперли судьи!

 

И птиц, и танцы, и их перуанок

кругом обложили статьями.

Глаза у судьи - пара жестянок

мерцает в помойной яме.

 

Попал павлин оранжево-синий

под глаз его строгий, как пост, -

и вылинял моментально павлиний

великолепный хвост!

 

А возле Перу летали по прерии

птички такие - колибри;

судья поймал и пух и перья

бедной колибри выбрил.

 

И нет ни в одной долине ныне

гор, вулканом горящих.

Судья написал на каждой долине:

"Долина для некурящих".

 

В бедном Перу стихи мои даже

в запрете под страхом пыток.

Судья сказал: "Те, что в продаже,

тоже спиртной напиток".

 

Экватор дрожит от кандальных звонов.

А в Перу бесптичье, безлюдье...

Лишь, злобно забившись под своды законов,

живут унылые судьи.

 

А знаете, все-таки жаль перуанца.

Зря ему дали галеру.

Судьи мешают и птице, и танцу,

и мне, и вам, и Перу.

 

<1915>

 

 

ФЛЕЙТА-ПОЗВОНОЧНИК

Пролог

 

За всех вас,

которые нравились или нравятся,

хранимых иконами у души в пещере,

как чашу вина в застольной здравице,

подъемлю стихами наполненный череп.

 

Все чаще думаю —

не поставить ли лучше

точку пули в своем конце.

Сегодня я

на всякий случай

даю прощальный концерт.

 

Память!

Собери у мозга в зале

любимых неисчерпаемые очереди.

Смех из глаз в глаза лей.

Былыми свадьбами ночь ряди.

Из тела в тело веселье лейте.

Пусть не забудется ночь никем.

Я сегодня буду играть на флейте.

На собственном позвоночнике.

 

А вы могли бы?

 

 

Я сразу смазал карту будня,

плеснувши краску из стакана;

я показал на блюде студня

косые скулы океана.

На чешуе жестяной рыбы

прочел я зовы новых губ.

А вы

ноктюрн сыграть

могли бы

на флейте водосточных труб?

 

 

 

Я САМ

 

ТЕМА

 

Я - поэт. Этим и интересен. Об этом и пишу. Об остальном - только если это отстоялось словом.

 

ГЛАВНОЕ

Родился 7 июля 1894 года (или 93 - мнения мамы и послужного списка отца расходятся. Во всяком случае не раньше). Родина - село Багдады, Кутаисская губерния, Грузия.

 

1-е ВОСПОМИНАНИЕ

 

Понятия живописные. Место неизвестно. Зима. Отец выписал журнал "Родина". У "Родины" "юмористическое" приложение. О смешных говорят и ждут. Отец ходит и поет свое всегдашнее "алон занфан де ля по четыре". "Родина" пришла. Раскрываю и сразу (картинка) ору: "Как смешно! Дядя с тетей целуются". Смеялись. Позднее, когда пришло приложение и надо было действительно смеяться, выяснилось - раньше смеялись только надо мной. Так разошлись наши понятия о картинках и о юморе.

 

УЧЕНИЕ

 

Учила мама и всякоюродные сестры. Арифметика казалась неправдоподобной. Приходится рассчитывать яблоки и груши, раздаваемые мальчикам. Мне ж всегда давали, и я всегда давал без счета. На Кавказе фруктов сколько угодно. Читать выучился с удовольствием.

 

ПРИЯТНОЕ

 

Послан за керосином. 5 рублей. В колониальной дали сдачи 14 рублей 50 копеек; 10 рублей - чистый заработок. Совестился. Обошел два раза магазин ("Эрфуртская" заела). - Кто обсчитался, хозяин или служащий, - тихо расспрашиваю приказчика. - Хозяин! - Купил и съел четыре цукатных хлеба. На остальные гонял в лодке по Патриаршим прудам. Видеть с тех пор цукатных хлебов не могу.

 

 

29 марта 1908 г. нарвался на засаду в Грузинах. Наша нелегальная типография. Ел блокнот. С адресами и в переплете. Пресненская часть. Охранка. Сущевская часть. Следователь Вольтановский (очевидно, считал себя хитрым) заставил писать под диктовку; меня обвиняли в писании прокламации. Я безнадежно перевирал диктант. Писал: "социяльдимокритическая". Возможно, провел. Выпустили на поруки. В части с недоумением прочел "Санина". Он почему-то в каждой части имелся. Очевидно, душеспасителен.

Вышел. С год - партийная работа. И опять кратковременная сидка. Взяли револьвер. Махмудбеков, друг отца, тогда помощник начальника Крестов, арестованный случайно у меня в засаде, заявил, что револьвер его, и меня выпустили.

 

НАЧАЛО МАСТЕРСТВА

 

Думалось - стихов писать не могу. Опыты плачевные. Взялся за живопись. Учился у Жуковского. Вместе с какими-то дамочками писал серебренькие сервизики.

Через год догадался - учусь рукоделию. Пошел к Келину. Реалист. Хороший рисовальщик. Лучший учитель. Твердый. Меняющийся.

Требование - мастерство, Гольбейн. Терпеть не могущий красивенькое.

Поэт почитаемый - Саша Черный. Радовал его антиэстетизм.

 

 

1927-й ГОД

 

Восстанавливаю (была проба "сократить") "Леф", уже "Новый". Основная позиция: против выдумки, эстетизации и психоложества искусством - за агит, за квалифицированную публицистику и хронику. Основная работа в "Комсомольской правде", и сверхурочно работаю "Хорошо".

"Хорошо" считаю программной вещью, вроде "Облака в штанах" для того времени. Ограничение отвлеченных поэтических приемов (гиперболы, виньеточного самоценного образа) и изобретение приемов для обработки хроникального и агитационного материала.

Иронический пафос в описании мелочей, но могущих быть и верным шагом в будущее ("сыры не засижены - лампы сияют, цены снижены"), введение, для перебивки планов, фактов различного исторического калибра, законных только в порядке личных ассоциаций ("Разговор с Блоком", "Мне рассказывал тихий еврей, Павел Ильич Лавут").

Буду разрабатывать намеченное.

Еще: написаны - сценарии и детские книги.

Еще продолжал менестрелить. Собрал около 20 000 записок, думаю о книге "Универсальный ответ" (записочникам). Я знаю, о чем думает читающая масса.

 

 

1928-й ГОД

 

Пишу поэму "Плохо". Пьесу и мою литературную биографию. Многие говорили: "Ваша автобиография не очень серьезна". Правильно. Я еще не заакадемичился и не привык нянчиться со своей персоной, да и дело мое меня интересует, только если это весело. Подъем и опадание многих литератур, символисты, реалисты и т. д., наша борьба с ними - все это, шедшее на моих глазах: это часть нашей весьма серьезной истории. Это требует, чтобы об нем написать. И напишу.

 

 

МАНДЕЛЬШТАМ Осип Эмильевич (1891-1938)

 

ессонница. Гомер. Тугие паруса.

Я список кораблей прочел до середины:

Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,

Что над Элладою когда-то поднялся.

 

Как журавлиный клин в чужие рубежи,-

На головах царей божественная пена,-

Куда плывете вы? Когда бы не Елена,

Что Троя вам одна, ахейские мужи?

 

И море, и Гомер - всё движется любовью.

Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,

И море черное, витийствуя, шумит

 

И с тяжким грохотом подходит к изголовью.

 

На страшной высоте блуждающий огонь!

Но разве так звезда мерцает?

Прозрачная звезда, блуждающий огонь,-

Твой брат, Петрополь, умирает!

 

На страшной высоте земные сны горят,