Открыла мне моя душа и научила любить то, что ненавистно людям, и быть верным другом тому, против кого они таят злобу, и внушила мне, что любовь – отличительное свойство любимого, а не любящего. Прежде любовь была для меня тонкой нитью, натянутой меж двух ближних колышков. Теперь же она превратилась в ореол, начало которого – конец и конец – начало, ореол, который окружает все сущее и медленно разрастается, чтобы объять все, что грядет.
* * *
Открыла мне моя душа и научила видеть красоту, сокрытую в очертанье, цвете или оболочке, и не отрывать пристальных глаз от того, что люди мнят безобразным, пока оно мне не покажется прекрасным. А до тех пор, покуда душа не открыла мне это, красота виделась мне в обличье пламен, мерцающих меж столбов дыма. Но вот дым развеялся, и теперь я вижу лишь то, что пламенеет.
Открыла мне моя душа и научила внимать иным звукам, отличным от тех, что порождает язык и шумом которых оглашается гортань. Прежде я мало что слышал своими слабыми ушами, до моего слуха доходили только крики и вопли. Теперь же я вслушиваюсь в тишину и слышу, как ее хоры поют песни времен, возносят славословия пространства и раскрывают тайны прикровенного.
* * *
Открыла мне моя душа и научила напояться тем, что нельзя выжать в точилах и разлить по чашам – руки не поднимут тех чаш и губы не коснутся их. Прежде моя жажда была тлеющей искрой под грудой пепла, которую я гасил горстью воды, почерпнутой из пруда, или глотком из точильного желоба. Теперь же вожделение стало мне чашей, огонь страсти – вином и одиночество – опьянением. И жажда моя неутолима. Но в этом негасимом горении – безмерная радость.
* * *
Открыла мне моя душа и научила прикасаться к тому, что не облеклось плотью и не кристаллизовалось, и позволила уразуметь, что чувственное есть половина мысленного, и то, что мы держим в руках, – часть вожделенного нами. А прежде я довольствовался теплом, если мне было холодно, и холодом, если изнывал от жары, обычно же – либо тем, либо другим. Но теперь мои стиснутые пальцы раскрылись и превратились в тончайший туман, проницающий все явственно существующее, чтобы смешаться с существующим незримо.
Открыла мне моя душа и научила вдыхать запахи, не сравнимые с теми, что источает душистый базилик или струят курильницы. А до той поры как душа моя открыла мне это, я, возжелав ароматов, искал их в садах либо в стеклянных чашах и кадильницах. Теперь же я различаю запах того, что нельзя ни воскурить, ни возлить, и вдыхаю всей грудью чистое дыханье, которое не овевало ни единого сада в этом мире и не разносилось ни единым дуновением в этом пространстве.
Открыла мне моя душа и научила отвечать: «Вот я пред тобою!» – когда Неизвестное и Опасное окликают меня. А прежде я подымался лишь по привычному зову глашатая, ходил лишь изведанными путями, и они казались мне ровными и легкими. Теперь же Известное обратилось в коня, мчащего меня в Неизвестное, и равнина стала лестницей, по ступеням которой я подымаюсь навстречу Опасности.
* * *
Открыла мне моя душа и научила не измерять Время словами: «Было вчера и будет завтра». Прежде я мнил прошедшее уже невозвратной эпохой и будущее – недосягаемо далекими временами. Теперь же я знаю, что в едином миге – все время со всем тем в нем, что предвкушается, исполняется и завершается.
* * *
Открыла мне моя душа и научила не разграничивать пространство словами «здесь» и «там». А прежде я, оказавшись в какой-то точке земли, думал, как я далек от любой другой точки. Теперь же я научен, что место, где бы я ни был, есть также и всякое другое место, а то пространство, что я занимаю, – все пространства.
* * *
Открыла мне моя душа и научила бодрствовать, когда мои соседи спят, и засыпать, когда они пробуждаются. Прежде я не видел их снов в своем забытьи, как и они в дремах своих не наблюдали моих видений. Теперь же я возношусь, взметая крылья, в своих грезах, лишь когда они взирают на меня, – как и они сами воспаряют в своих сновидениях, лишь когда я радуюсь их воспарению.
* * *
Открыла мне моя душа и научила не радоваться похвальным словам и не горевать из-за хулы. Прежде я сомневался в ценности моих трудов и их достоинствах, пока дни не посылали мне того, кто отзывался о них с похвалой либо с насмешкой. Теперь же я знаю, что деревья цветут весною и приносят плоды летом, не ища похвалы, и скидывают листву осенью и стоят нагие зимою, не боясь осуждения.
* * *
Открыла мне моя душа, научила и уверила в том, что я не выше бедняка, но и не ниже исполина. Прежде я различал людей двух родов: одни слабые, которым я сострадал либо презирал их, а другие – сильные, кому я следовал либо против кого я восставал. Теперь же я научен, что я, индивид, создан из того же, что и все человечество. Ибо мои частицы – суть их частицы и мои стремления – суть их стремления. Мои склонности – их склонности, а моя святыня – это их святыня. Ежели они грешат, значит, и я грешник, ежели творят добро, то я горжусь их добродетелью. Ежели они подымаются, я тоже подымаюсь, а ежели отступают, отступаю вместе с ними.
* * *
Открыла мне моя душа и научила, что светильник, который я держу в руках, – не мой, и песнь, которую я пою, зародилась не во мне. Ибо если даже я несу свет, все же я не есть самый свет, и даже если я лютня с натянутыми струнами, все же я не тот, кто играет на ней.
* * *
Мой друг, открыла мне моя душа и научила меня. И твоя душа открыла тебе и научила тебя. Мы близки и схожи с тобой, и лишь в одном мы отличны – я говорю, что происходит со мною, и слова мои, вероятно, звучат несколько назойливо, а ты скрываешь, что с тобою, и в скрытности твоей – особая добродетель.
АЛЬ-ГАЗАЛИ
Между аль-Газали и блаженным Августином[79] существует несомненное душевное сродство, ибо они – суть две схожие перспективы единого начала, несмотря на все социальные и религиозные различия, присущие их эпохам и окружению. Начало это есть стремление, коренящееся в глубинах души, влекущее человека от чувственного мира и его проявлений к миру умозрительному, философии, метафизике.
Аль-Газали удалился от мира и, отрекшись от всех земных благ, славы и достатка, избрал жизнь отшельника-суфия, посвятив себя исканиям тех тончайших нитей, что связывают концы науки с началами религии, задавшись целью найти тот таинственный сосуд, где человеческая мудрость и весь опыт людей смешиваются с их чувствами и мечтаниями.
То же делал и Августин пятью столетиями ранее. Всякий, кто читал его «Исповедь», знает, что земля и все земное виделось ему лестницей, по которой он восходил к совести вышнего бытия.
Однако аль-Газали, на мой взгляд, много ближе к постижению таинств и истинной сути вещей, нежели блаженный Августин. Вероятно, причиной тому – разница между наследием, оставшимся первому от научных теорий, выстроенных в прежние времена арабами и греками, и тем наследием, что досталось второму от теологии, созданной трудами отцов церкви во втором и третьем веках от Р.Х.
Говоря о наследовании, я разумею все то, что с течением дней перетекает из мысли в мысль, как иные физические свойства, присущие внешнему облику того или другого народа, передаются от поколения к поколению.
В аль-Газали я вижу то золотое звено, что связывает индийских мистиков, его предшественников, с метафизиками, появившимися после него. В духовных достижениях, до которых поднялась мысль буддистов в древности, есть толика устремлений аль-Газали, равно как в творениях Спинозы и Уильяма Блейка[80], более близких нам по времени, есть толика его чувств.
Западные востоковеды и ученые – весьма высокого мнения об аль-Газали. Они ставят его в один ряд с Ибн Синой и Ибн Рушдом[81], числя их первейшими философами Востока. Лица духовного звания считают его наидостойнейшей и высочайшей идеей, порожденной из лона ислама.
Я был немало удивлен, увидев на стене одного флорентийского собора пятнадцатого века портрет аль-Газали среди портретов других философов, святых и богословов, которых учители церкви в Средние века почитали краеугольным камнем и столпами храма Абсолютного Духа.
Но куда удивительней, что на Западе об аль-Газали известно много больше, чем на Востоке. Европейцы переводят его, исследуют его учение и во всех подробностях разбирают его цели и великие замыслы в философии и суфизме. Мы же, и по сей день говорящие и пишущие по-арабски, редко вспоминаем его и заводим о нем речь, – наше внимание до сих пор привлекают морские раковины, словно это все, что море жизни выносит на берега дней и ночей.
ИЗ ПИСЕМ ДРУЗЬЯМ[82]
НАХЛЕ ДЖЕБРАНУ[83]
Бостон, 15 марта 1908
...Жизнь, дорогой Нахле, подобна временам года: печальная осень приходит следом за веселым летом, суровая зима сменяет унылую осень, и прекрасная весна появляется с уходом грозной зимы. Придет ли вновь весна нашей жизни, будем ли мы радоваться вместе с деревьями, улыбаться с цветами, бежать вместе с ручьями, петь вместе с птицами – как раньше, в Бшарре?.[84] Буря, что разлучила нас, соединит ли она нас вновь? Вернемся ли мы когда-нибудь в Бшарре и встретимся ли у церкви Map Джирлжис? Не знаю. Но чувствую, что жизнь – это своего рода заем и уплата долга: сегодня она дает нам, чтобы завтра отнять. Потом вновь дает и отнимает, пока мы сами не устанем давать и получать и не уснем вечным сном, утомленные этим бодрствованием...
Я люблю работать и ни минуты не сижу без дела. Дни, когда моя душа дремлет, а мысль ленится – горше полыни для меня и страшнее волчьих клыков. Жизнь моя проходит между сочинительством и рисованием, и наслаждение, которое дают мне два этих искусства, ни с чем не сравнимо. Огненный пламень, питающий мои чувства, властно влечет меня к перу и бумаге, но я не знаю, останется ли арабский мир другом мне, каким он был три последних года. Или превратится в заклятого врага. Я говорю так оттого, что предвестники вражды уже мерцают в сумерках. Люди в Сирии называют меня еретиком, а литераторы в Египте, осуждая меня, говорят: «Это враг нерушимых законов, семейных уз и древних традиций». И эти писатели правы, ибо, вглядевшись в свою душу, я увидел, что ей претят законы, установленные людьми для людей, и ненавистны традиции, наследуемые потомками. Эта ненависть – плод моей любви к святому духовному чувству, которое должно быть началом всякого закона на земле, ибо оно – тень Божия в человеке. Я знаю, что принципы, легшие в основу моих сочинений, это отзвуки духа большинства людей, населяющих этот мир, поскольку устремленность к духовной независимости для нашей жизни значит то же, что сердце для тела...
Примет ли арабский мир мое учение или оно исчезнет и рассеется словно призрак?..
АМИНУ ГУРАЙИБУ[85]
Бостон, 28 марта 1908
Дорогой Амин,
я заперся в своей комнате, укрывшись завесой сигаретного дыма, смешанного с ароматом йеменского кофе, чтобы провести этот час в беседе с тобой. И вот я наслаждаюсь кофе, сигаретой и нашей беседой.
Ты сейчас на другом конце великого и маленького земного шара, а я все еще здесь. Ты сейчас в прекрасном тихом Ливане, я же в грохочущем, шумном Бостоне. Ты на Востоке, а я на Западе, но как бы далеко ты ни был, я чувствую тебя ближе, чем когда-либо...
Моя работа в эти дни похожа на цепь из многих связанных между собой колец. Я изменил образ жизни, и мне недостает радостей уединения, охватывавших мою душу до того, как я стал мечтать о поездке в Париж. Вчера я довольствовался второстепенными ролями, которые играл на крошечной сцене, а сегодня понял: удовлетвориться этим – все равно что проявить леность. Я видел жизнь сквозь слезу и улыбку, а сегодня я вижу ее сквозь золотистые волшебные лучи, придающие силу душе, отвагу – сердцу и подвижность – телу. Я походил на птицу, заточенную в клетку, и мне было достаточно зерен, которые рука судьбы рассыпала передо мной, а сегодня я чувствую себя вольной птицей, наслаждающейся красотой зеленых полей и лугов, жаждущей взлететь и парить в безмерном пространстве, изливая в эфир свои чувства, мечтания, надежды...
В нашей жизни, Амин, есть нечто такое, что выше и достойнее славы. Это нечто – великое деяние, взыскующее славы. Я чувствую, что в глубине моей души скрыта сила, желающая соткать из великих деяний прекрасную одежду для себя. Чувствую, что Джебран пришел в этот мир затем, чтобы начертать свое имя на лике жизни большими буквами.!.
Когда ты будешь в каком-нибудь живописном уголке или в кругу почтенных литераторов, возле древних руин или на высокой горной вершине, произнеси шепотом мое имя, и душа моя устремится к тебе и будет парить над тобой и упиваться вместе с тобой жизнью и тем скрытым смыслом, который она несет в себе. Вспомни меня, Амин, при виде Солнца, встающего из-за вершин Саннина или Фам аль-Мизаба[86], вспомни меня, когда увидишь, как Солнце клонится к закату, набрасывая багровый покров на холмы и долины, словно проливает кровь вместо слез, прощаясь с Ливаном. Вспомни меня, когда увидишь пастухов, что сидят в тени деревьев, играют на свирели и наполняют своими мелодиями затихшие луга, подобно Аполлону, изгнанному богами в этот мир. Вспомни меня, когда увидишь девушек, несущих на плечах кувшины с водой. Вспомни меня при виде ливанского поселянина, пашущего землю под солнцем, в поте лица добывающего свой хлеб. Вспомни меня, услышав песни и гимны, которые природа вложила в сердца ливанцев, – песни, сотканные из лунных лучей, смешанные с ароматом долин, с шумом кедровой рощи. Вспомни меня, когда тебя пригласят на литературный вечер, и тогда память вернет тебе знаки моей любви и тоски по тебе и придаст больший смысл и духовную силу твоим словам и речам. Любовь и страсть, Амин, – вот начало и конец наших деяний...