Мои Конспекты
Главная | Обратная связь

...

Автомобили
Астрономия
Биология
География
Дом и сад
Другие языки
Другое
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Металлургия
Механика
Образование
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Туризм
Физика
Философия
Финансы
Химия
Черчение
Экология
Экономика
Электроника

Бетховен и Сальери





Помощь в ✍️ написании работы
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой

 

Взволнованный своим рассказом, Бетховен замолчал «Дорогой господин Бетховен, что же произошло потом?» – спросила Дебора.

– Я никогда его больше не видел Мне пришлось вернуться домой. Моя матушка тяжело заболела и вскоре умерла. А когда я перебрался в Вену, Моцарта уже не было в живых.

«Вы полагаете, что Моцарт умер своей смертью?» – спросил Джэсон.

– По всей вероятности, да. Он был крайне непрактичен – вечно сидел в долгах. Он мог отказаться от заказа в двести гульденов, в котором сильно нуждался, и тут же предложить мне бесплатные уроки. Он не думал о своей выгоде. Неудивительно, что он умер в нищете.

«А как вы относитесь к его музыке?» – спросил Джэсон.

– Молодой человек, Моцарт обладал чудесным инструментом, этот инструмент был заключен в нем самом. Его музыка – это он сам. Он обладал талантом самым искренним образом выражать свою боль и радость, передавать переполнявшее его огромное счастье или горе, трогать сердце несравненной красотой и изяществом своих мелодий. Свой талант он никогда не растрачивал попусту, как растрачивал свое здоровье. Его музыка многому учит, – Бетховен благоговейно склонил голову.

Джэсон с минуту почтительно молчал, а затем, горя нетерпением побольше разузнать, написал: «А что вы все-таки думаете о признании Сальери на исповеди?»

– Сальери был моим учителем, – сердито проговорил Бетховен.

«Он сейчас находится в доме умалишенных».

– Значит, он безумен. «Возможно, он всегда был безумен?» Бетховен порывисто встал и объявил:

– Пойду-ка посмотрю, как управляется эта гусыня – моя экономка. Она, видно, решила уморить нас голодом. – И он поспешил на кухню.

Как только за ним закрылась дверь, Шиндлер показал гостям одну из разговорных тетрадей Бетховена и запись, сделанную в ней его, Шиндлера, рукой.

«Сальери пытался перерезать себе горло, но остался жив. Он утверждает, что отравил Моцарта. Он окончательно лишился разума. В бреду он твердит, что виновен в смерти Моцарта, требует исповеди, чтобы признаться в совершенном преступлении, и в Вене ходят слухи, будто он уже исповедовался некоему священнику. Могу побиться об заклад, что его замучила нечистая совесть. Обстоятельства смерти Моцарта подтверждают признание Сальери».

– Значит, вы со мной согласны, господин Шиндлер? – воскликнул Джэсон.

– Да.

– А вы не боитесь полиции? – спросила Дебора.

– Они не посмеют тронуть Бетховена. Это вызовет скандал.

– Но он не верит в виновность Сальери. Он и слышать не хочет об этом.

– Это только на словах. В глубине души Бетховен не доверяет Сальери. Пусть он расскажет вам о том времени, когда просил Сальери рекомендовать его на должность императорского капельмейстера.

– Как это сделать? Стоит мне упомянуть имя Сальери, он тут же сердится, – сказал Джэсон.

– Пусть попытается ваша жена, она ему очень нравится. Сегодня, в ожидании вашего визита, он весь день был сам не свой. И заказ ваш вдохновляет его, хотя и внушает беспокойство. Он собирается приняться за ораторию, чтобы доказать Вене свою работоспособность и что на его сочинения большой спрос, хотя писать в последнее время ему стало трудно.

– А вы, господин Шиндлер, – спросила Дебора, – почему вы недолюбливаете Сальери?

– Когда Бетховен совсем лишился слуха, Сальери перестал с ним встречаться.

– Не кажутся ли обстоятельства смерти Моцарта подозрительными Бетховену?

– Кажутся. И я вам сейчас это докажу. – Но тут раздались шаги Бетховена, и Шиндлер предостерег: – Осторожно, мы это сделаем перед вашим уходом. Он рассердится, если узнает, что я задумал.

– Опять вы что-то замышляете против меня, Папагено? – с порога возмутился Бетховен. – Стоит мне отвернуться, как вы тут же принимаетесь шептаться.

«Мы говорили о Сальери», – написала Дебора.

– Что там о нем говорить, он, можно сказать, мертвец. Пусть себе покоится в мире.

«Однако вы утверждаете, что многим ему обязаны».

– Несомненно. Госпожа Отис, вы прекрасно пишете по-немецки. Гораздо лучше, чем ваш муж.

«Значит, вы думаете, что Сальери был неправильно понят?» – настаивала она.

– Не отрицаю. Музыканты, как и все люди, нередко ссорятся. Когда я был учеником Гайдна, мы частенько с ним ссорились, но не собирались подсыпать друг другу яд.

Дебора написала: «Было бы очень любезно с вашей стороны рассказать нам о Сальери, наши расспросы на этом бы кончились».

– А затем мы приступим к еде. Обед уже почти готов. Эта идиотка-экономка сумела, наконец, развести в печи огонь.

«Господин Бетховен, – вмешался Джэсон, – расскажите нам, как Сальери устраивал вас на должность императорского капельмейстера?»

Бетховен недовольно проворчал:

– Ну, и болтун же этот Папагено. Обязательно все переиначит. И все же вам не мешает послушать. Вы убедитесь, что Сальери был интриганом, но не убийцей.

«В конце 1792 года, когда я возвратился в Вену, – начал Бетховен с видом задумчивым и серьезным, – Моцарт уже был в могиле, и мне пришлось искать другого учителя. Я сделался учеником самого близкого ему композитора – Иосифа Гайдна, который к тому времени приехал из Англии. Но мы с ним не поладили, и спустя некоторое время я начал брать уроки у Сальери.

Сальери считался прекрасным педагогом, он долгие годы состоял на службе при дворе, благоволил ко мне и научил меня многому, больше, чем кто-либо другой. А за уроки он брал» весьма скромную плату. Я почитал его своим добрым и искренним другом и всюду, в знак признательности, подписывался: «Людвиг ван Бетховен, ученик Сальери».

В 1814 году, когда правители Европы собрались в Вене на Конгресс, моя известность уже превзошла известность Сальери, но я продолжал именовать себя по-прежнему. Уже были исполнены восемь моих симфоний, и я сочинил еще одну – в честь победы над Бонапартом: «Победа Веллингтона в битве под Витторио». Самые лучшие венские музыканты принимали участие в ее первом исполнении. Я дирижировал оркестром. Сальери – артиллерией; Гуммель играл на шумовой машине, а Мейербер управлял машиной, имитирующей гром. Вскоре состоялась премьера моего последнего варианта оперы «Фиделио», и публика восторженно приняла ее; считалось, что она воспевала победу Габсбургов над Бонапартом, и я благоразумно не пытался исправить это заблуждение.

И, тем не менее, у меня было мрачно на душе. Все мне завидовали. Мои покровители пообещали до конца дней платить мне ежегодно четыре тысячи гульденов, что было немало для человека моих скромных потребностей, но инфляция, расходы на докторов и неоплаченные заказы заставляли меня жить в нужде. А когда мне несколько месяцев ничего не платили, и я прослышал, что освобождается место императорского капельмейстера, то решил предложить свои услуги, хотя сомневался, стоит ли добиваться высокого покровительства, имея перед собой печальный пример Моцарта.

Я условился о встрече с Сальери, – он пользовался наибольшим авторитетом и мог мне помочь. Он был тогда первым императорским капельмейстером и почти пятьдесят лет прослужил Габсбургам; даже Меттерних и сам император считались с его мнением, хотя ни тот, ни другой ничего не смыслили в музыке. И хотя публика увлекалась вальсами, в Вене исполняли также и генделевского «Самсона», поэтому я не терял надежды на успех.

Квартира Сальери, где он проживал уже много лет, помещалась на Кольмаркт. При виде моей визитной карточки лакей удивленно поднял брови, причиной чему, видимо, была надпись на ней: «Людвиг ван Бетховен, ученик Сальери», и хоть и не слишком вежливо, но велел мне подождать.

Я не раз навещал Сальери, и всегда меня удивляла окружавшая его роскошь. Белые стены комнат украшали темно-красные с позолотой панели, совсем как во дворце Гофбург, а хрустальные люстры и паркетные полы стоили, должно быть, целое состояние.

Сальери запоздал на целый час, и я злился. Он решил изъясняться со мной на своем отвратительном немецком языке, хотя он и прожил в Вене почти полстолетия, и не стал писать для меня в тетради.

В те годы я еще немного слышал, но волновался, боясь не понять его речь, и слишком напрягался, боясь что-то упустить. Я непроизвольно шевелил губами, когда поворачивался в его сторону левым ухом. Моцарт, наверное, вел бы себя со мной более воспитанно.

Извинившись за опоздание, Сальери прокричал: «Я так сильно занят, не знаю, что и делать, чтобы всюду поспеть». Я расслышал его слова, потому что в порыве чувств он говорил очень громко, а затем так крепко сжал меня в объятиях, что множество орденов, украшавших его камзол, впились мне в грудь, которая и без того ныла от подагры. Он был одет по последней моде – в камзоле с высоким воротником и шелковой рубашке с воланами из тончайшего шелка. Волосы были взбиты, локон спадал на лоб, – парики тогда уже вышли из моды, – а лицо тщательно нарумянено и напудрено, отчего его длинный нос лишь еще сильнее выделялся.

Сальери что-то произнес, и мне пришлось признаться: «Я не слышу вас, маэстро», – смутившись, проговорил я. «Рад видеть вас, Бетховен!» – прокричал он.

«Благодарю вас, маэстро». Я решил сразу приступить к делу и свести разговор до минимума, дабы мой слух не подвел меня окончательно.

«Мне хотелось бы получить место при дворе», – начал я.

«Прекрасно. Кто же ваш высокопоставленный покровитель? Назовите мне этого счастливчика».

«Я рассчитывал на ваш совет».

Сальери нахмурился и промолчал.

«Либо поддержку», – добавил я.

Он что-то пробормотал и заметив, что я не слышу, насмешливо улыбнулся и повысил голос:

«Чем могу быть вам полезен, Бетховен?»

«Рекомендуйте меня императору. Вы к нему вхожи».

Он пожал плечами и самодовольно улыбнулся, сочтя это за комплимент.

«Рекомендуйте меня как вашего ученика», – сказал я, – презирая себя за то, что мне приходится так унижаться.

«Разумеется, – воскликнул он. „Фиделио“ написан в итальянской манере, как и всякая порядочная опера. Вы усвоили мои уроки».

«Я слыхал, что при дворе открылась вакансия».

«Неужели вас интересует место помощника капельмейстера?»

Сальери изобразил удивление, но я, играя в покорность, ответил:

«Разумеется, если капельмейстером будет такой достойный человек, как вы». – Я уже было подумал, что убедил его, как вдруг он сказал:

«А как быть с четырьмя тысячами гульденов, обещанных вашими патронами?»

«Из-за инфляции и военных расходов они были не в состоянии регулярно выплачивать мне эти деньги, – объяснил я. – А в последние месяцы идет подготовка к Венскому Конгрессу. И я вовсе ничего не получил».

«Но война окончилась».

«А расходы все растут. И инфляция тоже. Кроме того, дворянство тратит такие огромные деньги на наряды и пышные балы, что для меня ничего не остается».

И тут с самым дружеским видом Сальери громко сказал:

«Я буду рад помочь вам, но, имейте в виду, ваши республиканские взгляды хорошо известны. Их не одобряют при дворе, и это может вызвать затруднения. Напрасно вы не держали их в секрете».

Я принял этот упрек в свой адрес, стараясь не показать раздражения, и спокойно объяснил:

«Моя симфония „Победа Веллингтона в битве под Витторио“ была исполнена перед тысячами людей в зале Редутов в присутствии русской и австрийской императриц и многих знаменитостей, включая вас. Я благодарен вам за то, что вы дирижировали артиллерией».

«Да, это было внушительное зрелище», – сказал Сальери, довольный собой. Я читал его слова по губам.

«Значит, при дворе возражать не будут».

«Бетховен – придворный музыкант. Дикого зверя наконец приручили!» – полагая, что я не слышу, Сальери разразился смехом. Но я наклонился к нему левым ухом и благодаря иногда случающимся причудам природы, позволявшим мне неожиданно что-то улавливать, возможно, потому, что голос его сделался низким, – я довольно часто еще слышу низкие басовые тона – я его понял. Не обращая внимания на насмешку, я настаивал:

«Так как же, маэстро, вы согласны меня рекомендовать?»

«Я сделаю все, что в моих силах. Обещаю вам поговорить с влиятельными лицами».

«У кого же узнать мне ответ? У вас?»

Он проводил меня до дверей, облобызал и ответил:

«Не утруждайте себя. Я сам вас извещу».

Бетховен стер со лба капельки пота. Даже и сейчас, подумал Джэсон, эти воспоминания сильно волнуют его. Придя в себя, Бетховен сказал:

– Когда уши больше не слышат, какое это горе. Как будто впадаешь в детство и надо все постигать заново, а надежды на улучшение нет. Ужасно. Если вам повезет, вы… – он замолк, не в силах выразить, что у него на душе. Затем продолжал: – Я ждал и ждал вестей от Сальери, но когда прошло несколько недель и он не дал о себе знать, я понял, что нужно действовать. В конце концов, доведенный до отчаяния, я решил снова обратиться к нему. Мой дорогой покровитель эрцгерцог Рудольф сообщил мне, что не следует больше откладывать, надо поспешить и напомнить о себе при дворе, иначе можно лишиться места.

Еще со времени ученичества у Сальери я знал, что он всегда является домой в час пополудни, так как считает обед основной дневной трапезой, и что он строго и неукоснительно соблюдает этот обычай.

Лакей пытался остановить меня: «Маэстро нет дома, господин Бетховен». Но я, впервые возблагодарив небо за свою глухоту, притворился, будто не слышу, и поспешно прошел в столовую. Сальери сидел за обедом в обществе незнакомой мне красивой молодой женщины, по-видимому, его новой любовницы, ибо его жену и четырех дочерей я знал. Мой приход смутил Сальери. Как обычно, я держал в руках тетрадь и карандаш и, подойдя к Сальери, протянул ему эти предметы. Но он даже не взглянул на них, словно считал это оскорбительным, и сказал:

«Чего вы хотите, Бетховен?»

«Вы обещали сообщить мне о ходе дела».

«Если будет что сообщать», – подчеркнул он и даже не поднялся со стула, а я в растерянности стоял перед ним, словно чурбан, лишившись последних остатков мужества и решительности. И тогда он склонился в мою сторону и резко произнес:

«Вы ведь знаете, я не пишу по-немецки. Этот язык абсолютно непригоден для выражения человеческих чувств. Вы любите грибы, Бетховен? – И, не дожидаясь ответа, прибавил: – Не все грибы съедобны. Некоторые смертельно ядовиты. Уж я-то знаю в этом толк». Тут он вдруг вспомнил, что я все-таки человек с положением и пригласил меня за стол, хотя и не представил молодой даме, продолжавшей хранить молчание.

Я начал было извиняться за неожиданный визит, но он не стал меня слушать.

«Наша работа, требующая сидячего образа жизни и одиночества, делает нас, музыкантов, сварливыми и нетерпеливыми».

Когда же я не притронулся ни к одному блюду, чересчур расстроенный, чтобы есть, Сальери раздраженно крикнул:

«Плохая пища или испорченная – это отрава, но у меня самый лучший стол! Почему вы ничего не едите?»

«Я не голоден, маэстро, – пояснил я. – Я только что отобедал».

Это была неправда, но Сальери удовлетворился моим ответом. Однако я заметил, что сам он принимался за кушанья лишь после того, как их пробовала его подруга, для чего, видимо, он и пригласил ее к обеду.

«Маэстро, говорили ли вы обо мне при дворе?»

«Еще бы! – воскликнул Сальери. – И со многими».

«И как же было принято мое прошение?»

Сальери нахмурился.

«Мне отказали, маэстро?»

«Все признают ваш талант и хвалят „мою находчивость“.»

Я понял, что он уклоняется от ответа, но был благодарен, что он усадил меня по правую руку от себя: теперь я его лучше слышал.

«Итак, маэстро, – нет?» – спросил я.

«Вы ведь не захотите терять свою независимость».

«В чем же истинная причина отказа?»

«Вы позволяли себе нелестные замечания в адрес двора, и это стало известно».

Я вспомнил тогда о Моцарте, который, по слухам, не раз подвергался гонениям двора по причине своей откровенности.

«Кто же сказал, что я неблагонадежен? Начальник полиции?»

Сальери с виноватым видом молчал.

«Австрийская империя, – сказал я, – населена множеством людей, враждебно относящихся к музыке».

«Подобные высказывания вам как раз и вредят».

«Не от того ли страдал и Моцарт?» – спросил я.

Сальери заговорил, отчетливо произнося слова; его смуглое лицо покрылось краской, он был явно взволнован.

«Я восхищаюсь его непревзойденным талантом. Все разговоры о нашем соперничестве – пустая болтовня. Я присутствовал на его похоронах. Кончина его глубоко меня потрясла. При упоминании его имени я до сих пор снимаю шляпу и с радостью поменялся бы с ним судьбой. Похороны его никогда не изгладятся из моей памяти. Это был ужасный день. Разыгралась такая страшная буря, что мы не смогли проводить гроб до кладбища».

Я вспомнил, что когда умер Гайдн, я следовал в дождь за его гробом по грязным пустынным улицам до самого кладбища, а я был болен и дрожал от холода в своей легкой одежде; французские солдаты, занявшие Вену, в удивлении, как на безумца, смотрели на меня. Но я отдал ему свой последний долг.

«Я просил о вас императора, но он не забыл о том случае, когда вы отказались снять перед ним шляпу», – сказал Сальери.

«Это было много лет назад», – напомнил я.

«И кроме того, он очень занят – принимает коронованных особ, собравшихся в Вене на Конгресс, – добавил Сальери. – Там решаются дела государственной важности».

«Я верю вам, – сказал я. – После победы над Бонапартом они только и мечтают о том, как бы превратить империю в одну большую казарму».

«Вы угадали. Но советую вам быть более осторожным в своих высказываниях».

«Маэстро, вы тоже полицейский осведомитель? Или, может быть, ваша гостья?»

Дама, до сих пор молчавшая, сделала попытку заговорить, но Сальери знаком остановил ее.

«Вы, наверное, помните, как я называл аудиенции у императора публичным обманом».

Сальери вздрогнул от ужаса.

И тут гостья напомнила Сальери, что его ждет парикмахер, который стрижет и причесывает всех коронованных особ в Вене, и что Сальери может пропустить столь важное свидание. Они думали, что я их не слышу, но, оскорбленный, позабыв об осторожности, я резко поднялся со стула, все закружилось у меня перед глазами и я с размаху рухнул на пол. Горячность моей натуры не дает мне двигаться осмотрительно и осторожно.

Придя в себя, я увидел взгляд Сальери, говоривший: «Боже мой, Бетховен, неужели вы не можете вести себя пристойно, к чему так злоупотреблять вином», – а ведь я был совершенно трезв. Но Сальери намеренно громко сказал:

«Вам плохо, Бетховен? Я велю отвезти вас домой в моей карете, если желаете».

«Благодарю вас, я здоров. В комнате слишком душно, у меня закружилась голова. – Комната действительно была сильно натоплена. – Значит, мне не на что надеяться при дворе?»

Сальери печально покачал головой.

«Боюсь, у вас нет никакой надежды. Вашей музыкой восхищаются, а должность лишь связала бы вас и повредила бы вашему таланту».

И когда я, подчиняясь неизбежному, улыбнулся, он снова сделался любезным и, взяв меня под руку, проводил до дверей столовой. Он сказал мне прямо в ухо:

«Прошу прощенья, но я не могу проводить вас дальше, крайне занят. У меня сегодня назначена встреча с императором, и я не могу заставлять его ждать».

Я снова улыбнулся, и он решил, что я смирился, и принялся откровенничать:

«Если бы вы только знали, Бетховен, скольких правителей терзает страх, что их могут отравить. Иногда мне кажется, что те, на кого возложена обязанность пробовать пищу, являются самыми важными людьми при дворе. Вот уж поистине опасная служба. Мое знание ядов могло бы им сильно пригодиться», – похвалился он.

Сальери все говорил и говорил, словно чувствуя, что я слушаю его в последний раз; казалось, бурному потоку словоизлияния не будет конца.

«Сочиняли бы вальсы, Бетховен, и знали бы забот Ваша музыка чересчур мятежна для их ушей».

«Что же еще ставят мне в вину?» – спросил я.

«Князь Седельницкий недоволен замечаниями, которые вы позволяете себе в адрес властей».

«Он предпочел бы, чтобы я занимался пустой официальной риторикой, столь милой Габсбургам».

«Вам необходимо быть сдержанней. Ну к чему вам, дорогой Бетховен, во всеуслышание заявлять о своих республиканских взглядах?»

Прощаясь со мной, Сальери дружески обнял меня и расцеловал в обе щеки.

У подъезда я вдруг вспомнил, что оставил разговорную тетрадь в столовой, а она могла мне понадобиться по пути домой. Я поспешил обратно, с трудом сохраняя равновесие, и обнаружил Сальери и его гостью в музыкальной комнате, они не слыхали моих шагов, но я видел их через щель в красных портьерах. Напрягаясь, я услышал, как Сальери говорил своей даме:

«Представь себе это дикое мохнатое животное при дворе в должности императорского музыканта! Император не выносит больных людей. А ему придется склоняться к этой грубой немецкой физиономии и кричать ему в ухо свои высочайшие указания. Его величество будет злиться, негодовать, и нам всем не поздоровится».

Вернувшись к действительности, Бетховен пробормотал:

– В тот момент я желал быть совершенно глухим, но теперь, когда я окончательно оглох, я горько сожалею об этом и молю бога, чтобы он простил меня и вернул мне слух.

Джэсон и Дебора сочувственно молчали.

Смущенный своей откровенностью, Бетховен отправился на кухню и торжествующе вернулся с блюдом телятины в руках.

– Наконец-то! – радостно воскликнул он. Увидев, что Джэсон медлит приступать к еде, он сказал:

– Надеюсь, молодой человек, вы любите поесть. Без этого удовольствия жизнь теряет свои краски.

Бетховен распорядился, чтобы Шиндлер прислуживал гостям, а сам с жадностью ел и пил, смакуя мясо и вино; к телятине были поданы картофель и красное вино, и все это сначала пробовал Шиндлер. Казалось, все заботы и волнения отошли для Бетховена на задний план.

Он не умеет вести себя за столом, думала Дебора. Во время обеда Бетховен не произнес ни слова, а когда Дебора написала: «Вы правы, осуждая Сальери», – Бетховен оставил ее записку без внимания.

После обеда, пока Шиндлер возился на кухне, Бетховен вернулся к рассказу:

– Это еще не самое худшее преступление Сальери. Когда я рассказал обо всем эрцгерцогу Рудольфу, то выяснилось, что Сальери не обращался с просьбой обо мне ни к императору, ни к кому-либо другому.

«И все-таки вы верите, что он не виновен в смерти Моцарта?»

– Многие люди причиняют друг другу вред. Порой даже самые близкие друзья.

«А какого вы мнения о музыке Сальери?» – спросила Дебора.

– Он был прекрасный педагог, разбирался в композиции и наделен был недюжинным умом. Но между собой мы прозвали его синьор Бонбоньери, за то, что произведения его были слащавыми – венские сладости с итальянской начинкой, и весьма посредственные.

«Полагают, что Сальери то же самое думал о Моцарте».

– О Моцарте! – Бетховена это вывело из себя. – Вы когда-нибудь испытывали потребность что-нибудь исправлять у Моцарта?

Джэсон покачал головой.

– Да это и невозможно. Он никогда не допускал ни единой ошибки. Ни единой, сколько-нибудь существенной. Долго ли вы собираетесь пробыть в Вене?

«Пока вы не закончите ораторию. Сколько вам потребуется времени?»

– Все зависит от обстоятельств. Прежде мне надо знать, стоит ли за нее вообще браться. Если господин Гроб положит на мое имя в банк пятьсот гульденов, я закончу ораторию к концу года.

Джэсон кивнул, но в глазах Деборы было сомнение – ведь Гроб обещал предоставить лишь четыреста гульденов.

– Если понадобится, я восполню разницу, – шепнул он Деборе.

– А в качестве гарантии я хотел бы получить задаток. «Хорошо, но мы надеемся, что вы закончите ораторию к концу года», – ответил Джэсон.

– Постараюсь. Только я не могу больше работать по ночам. Глаза ослабли, я плохо вижу без дневного света. Мне становится все труднее сочинять музыку. Я размышляю и взвешиваю, но начать не могу, страшусь приниматься за большую вещь. Я слишком строг к себе, порой чрезмерно. Но стоит начать, увлечься работой, и все идет гладко. «Мы будем ждать».

– Что поделаешь, придется. Мне нужен текст, который бы меня вдохновил, что-нибудь чистое и возвышенное. Такие оперы, как писал Моцарт, мне не по душе. «Дон Жуан» и «Так поступают все» – безнравственные произведения, так же, как и «Фигаро».

«Может быть, сюжет из Библии. Как у Генделя», – осмелилась предложить Дебора.

– Я напишу о еврейском пророке, сила которого состояла в его моральном превосходстве. – Бетховен оживился. – Возможно, об Иеремии. Его плач влечет меня, я часто об этом размышляю. По-моему, человек нуждается в наставлении, чтобы он оставил греховный путь, иначе всех нас ждет Армагеддон. А может быть, мне написать о первородном грехе? Разве не подходящая тема для Новой Англии?

Беседу прервал обеспокоенный Шиндлер. На кухне экономка требовала денег на хлеб и жаловалась, что ей мало десяти крейцеров в день.

– Двенадцать крейцеров в день – это грабеж, – Бетховен возмутился. – Две булки в день для нее одной. Это мне не по карману. Целых восемнадцать гульденов в год!

«Если мы ей откажем, она уйдет», – написал Шиндлер.

– Что ж, пусть уходит! Нам не впервой! Вы, Папагено, меня разорите. Мне приходится самому считать каждый крейцер, иначе я кончу свои дни в такой же нужде, как и Моцарт.

«Так что же мне сказать экономке, Мастер?» – спросил Шиндлер.

– Ничего. Я не обязан с ней объясняться. Каковы ваши дальнейшие планы, господин Отис?

«Мы собираемся посетить Зальцбург. Это займет несколько недель».

– Хорошо. Ведь это родина Моцарта.

«Но сначала нам нужно получить разрешение полиции, – написала Дебора. – Они отобрали наши книги и паспорта. – И заметив сочувственное выражение лица Бетховена, Дебора продолжала: – Не могли бы вы замолвить за нас слово перед властями?»

Бетховен мрачно усмехнулся:

– С удовольствием, но я пользуюсь неважной репутацией у полиции, и чем дальше, тем хуже. Они глаз с меня не спускают. – Он отмахнулся от Шиндлера, который пытался его остановить. – Им не по нутру мои взгляды. А осведомите ли так и кишат повсюду. Они, словно пауки, оплели нас своей паутиной, и из нее не так легко выбраться.

«Не потому ли вы настаиваете, чтобы Шиндлер первым пробовал любое блюдо?» – спросил Джэсон.

– Такой уж обычай в Вене.

Значит, Шиндлер вовсе не друг Бетховена, подумал Джэсон, а просто его слуга.

– Я не доверяю даже экономкам, – продолжал Бетховен. – Итальянская болезнь – отравление – до сих пор свирепствует в Вене. Тут надо соблюдать осторожность.

Бетховен поднялся, давая понять, что визит окончен. Джэсон под конец спросил:

«Господин Бетховен, а вы знали да Понте?»

– Лишь понаслышке, у него была неважная репутация. Он был человеком весьма свободных нравов.

«Не составить ли нам письменное соглашение о заказе на ораторию?» – предложила Дебора.

– Милая леди, вы мне не доверяете? А я вам доверяю. Я дал словесное заверение, и нечего зря марать бумагу. Бумага денег стоит. Мне приходится часто марать бумагу – зарабатывать на хлеб, чтобы не умереть с голоду, когда я пишу большое произведение. Я уже давно не получаю ни крейцера от обещанной ежегодной ренты.

Бетховен стоял, словно неотесанная каменная глыба, и Дебора думала о том, сколь значительна была для них эта встреча и что она навсегда запомнит приземистую, плотную фигуру композитора, еще полного сил и энергии, несмотря на возраст и недомогания; человека, непримиримого ко всякого рода глупцам, подчас превратно судящего о людях, но при этом такого открытого и щедрого на дружбу, расцветающего от похвал и одновременно недоверчивого к ним, хотя он понимает, что похвалы эти им заслужены; воспринимающего мир каким-то внутренним слухом, который позволяет ему все улавливать и постоянно творить музыку.

– Наш век трудно назвать счастливым, – сказал Бетховен. – Мы живем прошлым, уверенные, что прошлое всегда лучше настоящего. Мы живем в смутные времена, и я не могу позволить себе остаться без гроша и раньше времени попасть в могилу.

«А кого из современных композиторов вы признаете?» – спросил Джэсон.

– Папагено, дайте им адрес молодого Франца Шуберта. После меня он был у Сальери лучшим учеником, и те его партитуры, что я читал, говорят об истинном лирическом даровании.

Шиндлер вышел из комнаты, а Бетховен с минуту пристально смотрел на Дебору и Джэсона, а затем в порыве чувств воскликнул:

– Как приятно познакомиться с молодыми людьми, которые тебя понимают!

Он порывисто взял их обоих за руки.

– Папагено проводит вас. Я теперь избегаю лишний раз подниматься по лестнице. Держите со мной связь, и через недельку-другую я смогу сказать, когда закончу ораторию.

Карета поджидала их у подъезда. Ганс спал, привязав лошадей к ближайшему столбу.

На улице Шиндлер показал им старую гравюру и тихо пояснил:

– Возможно, Бетховен и не верит в то, что Сальери отравил Моцарта, но сцена, изображенная здесь, произвела на него огромное впечатление.

Рисунок пожелтел от времени. На нем были изображены похоронные дроги, на них небольшой черный гроб; дроги въезжали в ворота безлюдного кладбища св. Марка, и за ними бежала лишь одна бродячая собака.

– Похороны Моцарта, – пояснил Шиндлер. – Эта безмолвная, сводящая с ума картина преследует Бетховена вот уже много лет. Он возит эту гравюру с собой повсюду.

 

Интерлюдия

 

По пути домой Джэсон решил, что Дебора заслуживает всяческой похвалы. Как умело ей удалось склонить Бетховена на их сторону и заставить его проявить гостеприимство. Успешный визит к композитору приятно его взволновал, но гравюра подействовала удручающе, и Джэсону хотелось отогнать грустные мысли.

Когда они вошли в квартиру, он, словно благодаря за помощь, нежно обнял и поцеловал жену. Она прижалась к нему, а он думал: я ведь не стараюсь отблагодарить ее и не испытываю к ней особой любви; я забываю о жизни и вижу только смерть. Надо гнать прочь эти потусторонние призраки. Ложиться с ней в постель представлялось ему немыслимым святотатством. Он ощутил своим ртом ее влажные губы, ее тонкие руки легли ему на плечи.

– Ты все еще мне не доверяешь, – сказала она, чувствуя его отчуждение.

– Нет, это не так. Но ты слишком недоверчиво относишься к моим поискам.

– Джэсон, дорогой, я ведь с тобой.

– И готова даже многим пожертвовать ради меня?

– Не знаю. Мне дорога лишь наша любовь, а все остальное безнадежно запуталось.

Джэсон заметил, что она вся дрожит.

– Что с тобой?

– У меня такое чувство, словно крыша грозит на нас обрушиться, и порой мне кажется, что мы попали в ловушку, из которой не выбраться, – прошептала она.

– Ну чего ты боишься? Теперь, когда мы доказали, что приехали сюда для встречи с Бетховеном.

– Да, но он может не сдержать своего слова.

– Ты просто утомлена. Ты оказалась мне очень полезной, понравилась Бетховену и разговорила его.

– Нет, это ты помог мне понять Бетховена. Он обнял ее, успокаивая:

– Мы уже почти у цели. По возвращении из Зальцбурга мне останется лишь собрать воедино все факты. Прошу тебя, больше мужества.

На другой день ярко сияло солнце, Джэсон проснулся в прекрасном настроении, и у Деборы после хорошего сна тоже повеселело на душе. По дороге к банку Гроба она сказала Джэсону, что поддержит его во всем, какое бы решение он ни принял.

Узнав о согласии Бетховена писать ораторию, банкир не выказал особого восторга. Он тут же спросил:

– Бетховен дал вам письменное согласие?

– Нет. Он сказал, что ему можно верить на слово.

– Никому нельзя верить на слово. И уж тем более Бетховену. Он пообещал свою «Торжественную мессу» пяти разным музыкальным издателям и оставил всех ни с чем. Вам нужно было добиться от него письменного обещания.

– Но он уже начал работу! – в отчаянии воскликнул Джэсон. – И я проехал тысячи миль, чтобы добиться этого.

Скептически глядя на Джэсона, Гроб спросил:

– На каких условиях вы договорились?

– Мы платим ему пятьсот гульденов.

– Вам, должно быть, пришлось поторговаться!

– Но он настаивает, чтобы деньги были выплачены вперед.

– Невозможно! На Бетховена нельзя положиться. Это известно всем и каждому.

– Но вы ничем не рискуете. Он просит положить деньги на его имя в ваш банк в качестве гарантии. И получит их, лишь когда оратория будет закончена.

– А как быть с текстом?

– Он воспользуется Ветхим заветом, по всей вероятности, что-нибудь о пророке Иеремии.

– Что ж, Иеремия вполне надежен. Власти останутся довольны.

– Музыка, по мнению Бетховена, должна быть исполнена самых благочестивых чувств.

– Но сможет ли он закончить ее до вашего отъезда?

– Он обещал. И заверил, что как только деньги будут положены на его имя, он тут же приступит к работе. У него уже родились кое-какие идеи.

– Сколько же он предполагает работать над ораторией?

– Самое большее два-три месяца.

– Маловероятно. При его возрасте, здоровье и глухоте, он редко что заканчивает в срок. Вы готовы прожить тут дольше?

– Да, сколько потребуется.

– Может быть, дольше, чем вы думаете. Бетховен никогда не считает вещь законченной, покуда она у него в руках. Если только вам не удастся силой забрать у него партитуру.

– Значит, вы согласны положить деньги на его имя? – спросила Дебора.

– Не больше четырехсот гульденов.

– Элиша Уитни обещал, что Общество заплатит пятьсот.

– Кто такой Элиша Уитни?

– Музыкальный директор Общества.

– Я его не знаю. Господин Пикеринг разрешил мне выплатить лишь четыреста гульденов. Я не имею права восполнить разницу.

– Это сделаю я, – быстро вставила Дебора.

– Нет, – возразил Джэсон. – Господин Гроб, вы согласитесь положить на имя Бетховена пятьсот гульденов, если я возмещу разницу?

– Когда вы положите в мой банк свои деньги?

– На следующей неделе, – поспешил заверить Джэсон. – До отъезда в Зальцбург. У меня при себе лишь сто гульденов. Я взял их на тот случай…

И чтобы пресечь дальнейшие возражения, Джэсон вручил Гробу эти деньги. Гроб принял их, но не преминул сказать:

– Я беру деньги, но повторяю, выплачу их лишь после того, как он закончит и передаст вам ораторию.

– Могу ли я сообщить об этом Бетховену?

– Как вам будет угодно. На всякий случай я тоже скажу ему. Он беседовал с вами еще о чем-нибудь?

– Нет! – ответила Дебора.

– Ни о чем больше? – недоверчиво допрашивал банкир. – Даже о политике?

– Нет, – подтвердил Джэсон.

– И уж, разумеется, ни словом не обмолвился о Моцарте?

– Нет, как же, Бетховен говорил о его музыке, о том, как сильно она на него повлияла, – и с невинным видом Джэсон добавил: – А каково ваше мнение, господин Гроб? Повлияла она на Бетховена?

– Думаю, мои мысли на сей счет никого не интересуют, – отозвался банкир.

Когда они вернулись на квартиру, Джэсон поспешил проверить, в сохранности ли спрятанные им деньги, и с облегчением вздохнул, обнаружив их на месте. Будто не доверяя глазам, он принялся лихорадочно их пересчитывать, а когда кончил, вид у него сделался хмурый.

– Денег меньше, чем нужно? – спросила Дебора.

– Я не думал, что так много потратил.

– Но на поездку в Зальцбург хватит? – поинтересовалась Дебора.

– Да. Придется немного сократить наши расходы.

– Что ж, это не самое страшное, главное, чтобы мы были живы и здоровы, – пошутила Дебора.

Шутка эта легко могла обернуться правдой, и Джэсон имел возможность в этом убедиться. Вчера во время прогулки по Грабену какой-то прохожий с силой толкнул его в спину и быстро исчез в толпе. Будь на его месте Бетховен, подумал Джэсон, он бы наверняка упал прямо на проезжую дорогу, где в этот момент промчалась карета. От сознания своего бессилия перед множеством невидимых и незримых врагов, Джэсону стало не по себе. Но все эти страхи нужно скрывать от Деборы.

Она между тем говорила:

– Кто-то побывал здесь в наше отсутствие, в комнатах пахнет табаком.

Джэсон позвал хозяйку, но госпожа Герцог никого не видела, даже Ганса, кучер чистил лошадей в конюшне поблизости.

– Наверное, заходил Мюллер. Он знает о втором выходе? – спросила Дебора.

– Разумеется, – подтвердила хозяйка, – он не раз им пользовался.

Когда Джэсон постучал к Мюллеру в дверь, Эрнест разыгрывал сонату. Вид у Мюллера был рассеянный и усталый, музыка не помогала ему развеять печальные мысли.

Он не удивился их приходу.

– Да, я был у вас, – ответил Эрнест на вопрос Деборы. – Беспокоился, почему вы не даете о себе знать. Вас постигла неудача с Бетховеном?

– Похоже, что у вас что-то не ладится, – сказала Дебора.

– Мой брат тяжело болен. Не знаю, что с ним, может, просто старческая немощь.

– Он спрашивал в письме обо мне? – спросил Джэсон.

– Вскользь. Именно поэтому я понял, что он заболел. Отто пишет больше о своем недомогании, о том, как холодно сейчас в Бостоне и как ему там одиноко.

– Почему вы не оставили нам записку? – спросила Дебора.

– Это было бы неосмотрительно. Зачем навлекать на себя подозрение, а вдруг за вами следят?

– Но вы сами порекомендовали нам эту квартиру, говорили, что тут безопасно.

– В Вене нигде нельзя чувствовать себя в полной безопасности, – ответил Эрнест. – Ну, а как поживает Бетховен? Он согласился давать вам уроки?

– Мы обсуждали с ним заказ на ораторию, беседовали о Моцарте и Сальери.

– Вы виделись с ним два раза.

– Откуда вы знаете?

– От госпожи Герцог. Но ей не известны подробности. Она сказала лишь, что готовила вам обед.

– Бетховен дал согласие писать ораторию, – объявила Дебора с победным видом.

Эрнест поинтересовался, что сказал Бетховен о Сальери.

– Бетховен рассказал, как Сальери хвастался, что присутствовал на похоронах Моцарта и отдал ему последний долг, но не проводил гроб до кладбища – помешала ужасная буря.

– Это заведомая ложь, госпожа Отис! Погода в тот день стояла мягкая. Значит, я был прав в отношении Сальери. Что же еще говорил Бетховен?

– Посоветовал нам обратиться к Шуберту, который тоже учился у Сальери.

– Это можно устроить. Вы готовы отправиться в Зальцбург? Дело с ораторией улажено, и за вами теперь прекратят слежку. Вам нечего больше опасаться. Вы сделаете вид, что отправились в путешествие по музыкальным местам.

– А как быть с Сальери? – спросил Джэсон. – Вы ведь настаивали в письмах, чтобы я поторопился, иначе не застану его в живых. И как увидеть Кавальери, Дейнера и того доктора, что лечил Моцарта перед смертью? – Джэсон был так поглощен эти дни Бетховеном, что почти позабыл о самом главном.

– Адресов Дейнера и доктора я не нашел, – ответил Эрнест. – Но в Зальцбурге вы, возможно, их узнаете. У постели умирающего находились Софи и Констанца. А с Кавальери знакома была Алоизия. Алоизия была ее дублершей.

– И они все живут в Зальцбурге? – с недоверием в голосе спросила Дебора.

– Да. Друзья в Зальцбурге сказали мне, что Софи и Алоизия живут в доме Констанцы. Сейчас самое время их повидать. Они могут многое рассказать о Моцарте. Господин Отис, вам следует преподнести Констанце и больной сестре Моцарта Наннерль подарок. Много не нужно. Пятидесяти гульденов от почитателей его музыки в Америке вполне достаточно.

– Пятьдесят гульденов! – воскликнул Джэсон.

– Это будет достаточно щедрый подарок, – заверил Эрнест.

Еще бы, подумал Джэсон.

– Неужели это необходимо?

– В противном случае не уверен, захотят ли они вас принять.

– А есть ли надежда повидать Сальери? – настаивал Джэсон.

– Я слышал, здоровье его улучшилось. Сейчас я ничем НС могу помочь, – в голосе Эрнеста послышались нотки отчаяния. – Мои знакомый служитель болен и, кроме того, мне следует соблюдать осторожность. Если обнаружится, что я пытаюсь устроить свидание с Сальери, это приведет к самым печальным последствиям. Нечего и думать подкупить другого служителя. Свидание с Сальери придется отложить.

– По-вашему, поездку в Зальцбург не следует откладывать?

– Надо ехать немедленно. До Зальцбурга около трехсот миль, у вас собственная карета, а если выехать до снега, – обычно он выпадает в декабре, – путешествие окажется не таким уж трудным. Не хотите ли повидаться еще с кем-нибудь до отъезда в Зальцбург? – спросил Эрнест.

– Возможно, с Шубертом. Так нам предложил Бетховен.

– Прекрасно. Шуберт учился у Сальери, но в его музыке слышится явное влияние Моцарта. Я напишу в Зальцбург, что вы скоро туда прибудете.

 

Шуберт

 

На следующий день после визита к Эрнесту Мюллеру, Джэсон, движимый желанием действовать, послал Бетховену, в знак своего преклонения перед ним и чтобы скрепить их договоренность по поводу оратории, шесть бутылок токайского.

К подарку Джэсон приложил записку: «Надеюсь, дорогой господин Бетховен, что это вино поможет вам устоять перед разрушительным действием времени». Бетховен быстро откликнулся, прислав в ответ благодарственную записку. Поразмыслив, писал Бетховен, он решил, что господину Отису и его очаровательной жене непременно следует побеседовать с молодым Шубертом, ибо тот провел немало времени в обществе Сальери и сумеет снабдить их полезными сведениями; он, со своей стороны, предоставит в их распоряжение Шиндлера, который и познакомит их с Шубертом. Поэтому Джэсон отложил отъезд в Зальцбург.

Кафе Богнера, куда Шиндлер привел Джэсона и Дебору в надежде познакомить их с Шубертом, показалось Джэсону смутно знакомым. Он уже здесь когда-то бывал, но когда? И тут он вспомнил. Кафе Богнера находилось на углу Зингерштрассе и Блутгассе, между Домом тевтонских рыцарей, где Моцарт бросил вызов князю Коллоредо, и квартирой на Шулерштрассе, где Моцарт написал «Фигаро». Каждый дом тут хранил память о Моцарте, и при этой мысли Джэсон почувствовал волнение.

По всей видимости, Бетховен отзывался о них в высшей степени благосклонно, так как Шиндлер рассыпался в любезностях и, казалось, сам с нетерпением ждал этой встречи.

– Вы весьма тонко и к месту хвалили Бетховена, – говорил Шиндлер, – но Шуберт человек иного склада. Он презирает похвалу. Даже когда она исходит от чистого сердца.

– Почему? – спросила Дебора.

– Потому что он ненавидит всякого рода интриги. Он считает, что похвала всегда лицемерна, а интрига противна его душе, хотя, чтобы преуспеть в музыкальном мире Вены, необходимо уметь интриговать – отсюда так много посредственностей процветают. А произведения Шуберта мало известны.

– Вам нравится его музыка? – спросил Джэсон.

– О, да. Как композитора, я его уважаю.

– Но не как человека?

– Он очень упрям и чрезвычайно непрактичен. Ему следовало бы давать уроки игры на фортепьяно, чтобы зарабатывать на жизнь. Одним сочинением музыки не прокормиться. Но он терпеть не может давать уроки. Сочинять следует по утрам, считает он, как раз тогда, когда нужно давать уроки, а послеобеденное время следует посвящать размышлениям, а вечера – развлечениям. Он любит проводить время в кафе в обществе друзей. Он не выносит одиночества. Не удивительно, что у него всегда пустой карман. Глупо зря тратить в кафе столько времени.

Однако само кафе показалось Джэсону вполне приличным. Просторный зал мог вместить не менее пятидесяти посетителей, правда, столы стояли почти вплотную. Воздух был пропитан табачным дымом и запахом пива; звенели стаканы и посуда. Шиндлер указал им на человека в очках, сидящего в одиночестве за столиком и задумчиво уставившегося в пустой стакан. «Шуберт», – прошептал он, и тот, заметив Шиндлера, поднялся навстречу.

Шуберт оказался человеком маленького роста и неприметной внешности, круглолицым, с высоким лбом и длинными, вьющимися темными волосами, спутанными, как у Бетховена. А когда Шиндлер представлял их друг другу, Джэсон заметил, что хотя на Шуберте был коричневый длинный сюртук, белая рубашка и коричневый галстук, оттенявшие цвет волос и глаз, одежда имела неопрятный вид и свидетельствовала о полном небрежении к ней хозяина. Винные и жирные пятна в изобилии покрывали его сюртук и рубашку. Шуберт был склонен к полноте и обильно потел, словно процедура знакомства была для него нелегким делом. Джэсона поразило, что композитор оказался немногим старше его самого – на вид ему можно было дать лет двадцать семь – двадцать восемь, не больше.

Когда Шуберт наклонился к Деборе, стараясь получше ее разглядеть, – очевидно, он страдал близорукостью, – она слегка отпрянула; от Шуберта сильно несло табаком и пивом. Но голос его звучал мягко и мелодично. Он тут же с готовностью пустился в беседу о Моцарте.

– Он гениален! – воскликнул Шуберт, – никто не может с ним сравниться. Один лишь Бетховен способен на это. Вы слыхали симфонию Моцарта ре минор? – Джэсон и Дебора утвердительно кивнули, и Шуберт восторженно продолжал: – Она подобна пению ангелов! Но Моцарта очень трудно исполнять. Его музыка бессмертна.

– А вы, господин Шуберт, играете Моцарта? – спросил Джэсон.

– Когда есть возможность, господин Отис. Но не столь мастерски, как мне бы хотелось. Я лишен возможности упражняться, поскольку у меня нет фортепьяно.

– Как же вы пишете музыку?

– Когда мне нужен инструмент, я отправляюсь к кому-нибудь из друзей.

– Господин Отис большой почитатель Моцарта, – заметил Шиндлер.

– Прекрасно! – сказал Шуберт. – Я тоже перед ним преклоняюсь.

– Кроме того, господин Отис – друг Мастера и пользуется его расположением. Бетховен весьма привязался к господину и госпоже Отис. Они доставили ему немало приятных минут.

– Бетховен заслуживает самого глубокого уважения и почитания! – воскликнул Шуберт, обнял Джэсона и, облобызав его, восторженно добавил: – Бывало, я обедал в этом кафе, лишь бы иметь возможность издали наблюдать за Бетховеном. Между прочим, тут и началось наше знакомство с господином Шиндлером.

Джэсона слегка обескуражило столь непосредственное выражение чувств; и ни к чему было Шиндлеру преувеличивать его дружбу с Бетховеном. Джэсон был приятно удивлен, как сразу изменился Шуберт; его лицо сделалось удивительно подвижным, выражения печали и радости с быстротой сменяли друг друга.

Проникшись к ним доверием, Шуберт пришел в хорошее расположение духа и стал настойчиво приглашать их за свой стол.

– Я был счастлив снова вернуться в Вену из Венгрии, из имения графа Эстергази, где я обучал музыке семейство графа во время их летнего отдыха. Деньги пришлись весьма кстати, но Венгрия скучнейшая страна. Подумать только, что Гайдн прожил там чуть ли не четверть века! Я жду друзей. Сейчас подходящее время для беседы, пока не появились шумные любители пива и сосисок. Какое вино вы предпочитаете, госпожа Отис? Токайское? Мозельское? Несмюллерское? Сексардское?

– Я полагаюсь на ваш выбор, – ответила она и удивилась, когда он заказал бутылку токая, – ведь Шиндлер предупредил, что Шуберт сильно стеснен в средствах, и хотя у него едва хватило денег расплатиться, он отмахнулся от предложения Джэсона взять расходы на себя. Вино сделало Шуберта более разговорчивым. Он разом осушил свой стакан и огорчился, увидев, что они не последовали его примеру.

Джэсон сказал, что обожает токай и заказал еще бутылку. Он хотел было заплатить за нее, но Шуберт не позволил. Композитор вынул из кармана лист бумаги, быстро набросал песню и вручил официанту в качестве оплаты. Официант молча взял ноты и тут же принес вина. Настроение Шуберта заметно поднялось, и когда Джэсон заметил, что токай стоит дорого, Шуберт отмахнулся:

– Я пишу музыку, чтобы наслаждаться жизнью, а не для того, чтобы зарабатывать на пропитание.

Дебору смущал человек, сидевший за соседним столиком и не спускавший с них глаз.

– Вы знаете его? – спросила она Шуберта.

Тот посмотрел, прищурясь, сквозь очки, печально вздохнул и спокойно, как нечто само собой разумеющееся, ответил:

– Хорошо знаю. Полицейский инспектор. И к тому же шпион.

– Какая наглость! – воскликнула Дебора. – Он откровенно следит за нами.

– А зачем ему прятаться? Он хочет, чтобы вы знали о его присутствии.

– Но с какой стати? Мы не сделали ничего предосудительного!

– Полиция всегда занята слежкой. В особенности за некоторыми из нас.

– Господин Шуберт, почему за вами должна следить полиция? – удивился Джэсон.

– Несколько лет назад кое-кто из моих друзей состоял в студенческих кружках. К студенческим кружкам относятся с подозрением. Один мой друг, член студенческого союза в Гейдельберге, был исключен из университета, его допрашивали, а потом выслали.

– Но при чем тут вы, господин Шуберт? – взволнованно спросила Дебора.

– Он был моим другом. Когда его арестовали, у меня устроили обыск.

– Оставим эту тему, Франц, – перебил Шиндлер. – О чем тут говорить, к тому же вы остались на свободе.

– Они конфисковали все мои бумаги, чтобы изучить их и убедиться, не имел ли я каких-либо политических связей с этим другом или с его единомышленниками. Вещи мне возвратили, но я обнаружил, что несколько песен исчезло. Исчезло навсегда.

– Но вы сочинили другие, новые песни, – подчеркнул Шиндлер.

– Новые, но не те. А название моей оперы «Заговорщики» изменили на «Домашнюю войну». Ужасное название. Откровенное издевательство. Вам не кажется, что скоро они запретят и танцы?

– Перестаньте, Франц.

– Они запретили танцы на время великого поста. Словно нарочно хотели досадить мне, они знали, как я люблю танцевать. Мы встречаемся в этом кафе с друзьями и пьем токайское, пусть полиция не думает, что мы члены какого-то тайного общества. Тайные общества и общество франкмасонов находятся под запретом. Господин Отис, вы любите плавать?

– Нет, я боюсь воды. – Смертельно боюсь, подумал Джэсон.

– А я люблю плавать, но и это кажется подозрительным властям. По их мнению, это способствует возникновению отношений, за которыми трудно уследить.

– Господин Шуберт, – решился, наконец, Джэсон, – а не кажутся ли вам странными обстоятельства смерти Моцарта?

– Скорее печальными, чем странными.

– Только и всего? Вам не кажется, что кто-то умышленно ускорил его конец? – Дебора хотела остановить Джэсона, но Шуберт успокоил ее, что инспектор сидит далеко, да и в кафе достаточно шумно. Вопрос Джэсона, казалось, озадачил Шуберта.

– Господин Отис интересуется, говорил ли когда-нибудь Сальери в вашем присутствии о смерти Моцарта. Вы ведь несколько лет были его учеником, – пояснил Шиндлер.

– Маэстро Сальери был моим учителем. Но не другом.

– Но Сальери, наверное, упоминал когда-нибудь о смерти Моцарта? – воскликнул Джэсон.

– Почему вас это интересует? – удивился Шуберт. – Не потому ли, что Сальери теперь болен?

– Ходят слухи, будто он признался на исповеди в отравлении Моцарта.

– В Вене ходит множество слухов, причем не всегда правдивых. Вы верите, что такое признание существует? Может, это пустая болтовня?

– Сальери был врагом Моцарта, это всем известно.

– Маэстро Сальери не любил каждого, кто хоть сколько-нибудь угрожал его положению. Но это не значит, что он убийца. Какие у вас доказательства?

– Я их разыскиваю. Шаг за шагом. Поэтому-то я и хотел поговорить с вами.

– Когда я у него учился, много лет спустя после смерти Моцарта, Сальери был уже немолод, и с тех пор прошло немало времени.

– Неужели Сальери не говорил с вами о Моцарте? Шуберт молчал.

– Как только Моцарта не стало, Сальери сделался самым видным композитором в Вене и, по-видимому, каждый начинающий композитор считал за честь у него учиться, – заметил Джэсон.

Господин Отис весьма проницателен, подумал Шуберт. Музыка Моцарта всегда покоряла его. Вот и сейчас она ему слышится, несмотря на шум в зале. Ему показалось, что полицейский инспектор вытянул шею, изо всех сил стараясь понять их разговор, но он сидел слишком далеко от них. Здравый смысл шептал ему, что следует воздержаться от столь опасной беседы, она до добра не доведет. Он слыхал о болезни Сальери, о его признании священнику и о том, что после этого признания его поместили в дом умалишенных. И никто с тех пор не видел Сальери, хотя по сообщению двора, в соответствии с волей императора, Сальери была назначена пенсия, равная его прежнему заработку – в знак благодарности за оказанные престолу услуги. Щедрость, которой вряд ли мог удостоиться убийца. А может быть, Сами Габсбурги были причастны к этому заговору? Или виновны в попустительстве? Предполагать такое слишком рискованно. Шуберт вздрогнул, сознавая, что ему никогда не хватит смелости высказать вслух подобные догадки. Но по собственному опыту он знал, что Сальери был способен на предательские поступки.

– Ваше уважение к Моцарту никогда не возмущало Сальери? – спросил Джэсон.

Шуберт колебался, не зная, что ответить.

– Вы, должно быть, как и Бетховен, испытали на себе влияние Моцарта?

– Я не мог его избежать.

– И Сальери это не одобрял, не так ли, господин Шуберт?

– Это сильно осложнило наши отношения, – признался Шуберт.

Он не смог удержаться от признания под влиянием минуты, и теперь почувствовал облегчение. Шуберт говорил шепотом – кроме сидящих за столом, никто его расслышать не мог. Ему казалось, что он освобождается от веревки, долгое время душившей его.

– Как-то в 1816 году, в одно из воскресений праздновалось пятидесятилетие приезда маэстро Сальери в Вену. В тот день его удостоили многих наград, в том числе и золотой медали, преподнесенной от имени самого императора, а мне предстояло участвовать в концерте, который давали в доме Сальери его ученики. И меня, как его лучшего ученика в композиции, попросили написать кантату в честь сей знаменательной даты. Это считалось великой честью. Большинство известных музыкантов Вены некогда обучалось у Сальери, и двадцать шесть из них были приглашены участвовать в концерте; тем не менее мое сочинение было включено в программу концерта.

И вдруг за неделю до концерта меня пригласили к нему домой. Я очень обеспокоился. Ученики никогда не посещали маэстро на дому, я сам там никогда не бывал, и поэтому шел туда в тревожном и радостном ожидании. Мне было почти девятнадцать, и я считал эту кантату лучшим из всего мною созданного. Мне не терпелось узнать его мнение, но я нервничал. Отвергни он мою работу, и моей карьере пришел бы конец. Он считался самым влиятельным музыкантом в империи и мог своей властью вознести человека или его погубить.

Пышно разодетый лакей провел меня в музыкальную комнату маэстро, и я был поражен великолепием обстановки, равной разве что императорскому дворцу. Но не успел я опомниться, как через стеклянную дверь сада в комнату вошел Сальери.

Его вид испугал меня. Я был певчим в придворной капелле, пока в пятнадцать лет у меня не начал ломаться голос, а затем обучался в императорской придворной семинарии и два раза в неделю брал у маэстро Сальери уроки композиции. Мне еще не приходилось видеть своего учителя таким разгневанным. Его лицо, обычно желтовато-бледное, сделалось багровым, а черные глаза метали молнии, и весь он, казалось, возвышался надо мною, хотя был почти одного со мною роста. Держа в руке кантату, он выкрикнул на плохом немецком языке: «Вы наслушались вредной музыки!»

«Простите, маэстро, я вас не понимаю». – Неужели из-за этого он меня вызвал?

«Почти вся ваша кантата написана в варварском немецком стиле».

Зная о моей близорукости, Сальери сунул мне кантату чуть не под нос. Я стал напряженно вглядываться в партитуру и понял причину его гнева: он перечеркнул у меня целые пассажи. Я испытывал в этот момент ужасное чувство, словно меня самого лишили руки или ноги, но старался держаться спокойно.

Сальери сказал: «Я хотел поговорить с вами наедине, пока ваше упрямство не завело вас слишком далеко. Если вы будете и впредь проявлять подобную самостоятельность, я буду лишен возможности оказывать вам поддержку».

«Маэстро, позвольте мне взглянуть на мои ошибки», – робко попросил я.

«Пожалуйста», – брезгливо произнес он и подал мне партитуру.

Я был поражен. Каждый перечеркнутый пассаж был написан в манере Моцарта; я пытался подражать грациозности и выразительности его музыки.

Я изучал поправки, как вдруг он зло рассмеялся и объявил:

«Немец всегда останется немцем. В вашей кантате слышатся завывания, некоторые в наше время считают это за музыку, но мода на них скоро кончится».

Я понял, что тут он намекает на Бетховена. Чтобы послушать «Фиделио», мне пришлось продать свои школьные учебники, но разве мог я в этом признаться? В то ужасное мгновение я готов был обратиться в бегство, но знал, что поддайся я этой слабости, и в Вене передо мной будут закрыты все двери. Скрыв свои истинные чувства, я покорно склонил голову и спросил:

«Скажите, маэстро, в чем же моя ошибка?»

«В этой кантате вы отошли от итальянской школы».

Она ведь давно устарела, хотелось мне возразить; и если за образцы я взял Моцарта и Бетховена, то ведь это делали и другие ученики.

«Но я и не стремился ей подражать, маэстро. Я предпочитаю венские мелодии».

«Они отвратительны, – объявил он. – Я не могу позволить, чтобы ваше сочинение было исполнено на концерте в мою честь. Это меня опозорит».

К тому времени я был безнадежно влюблен в Моцарта, но больше, чем когда-либо сознавал, как опасно в этом признаться. Любой намек на влияние Моцарта был в семинарии недопустим, хотя Сальери во всеуслышание твердил о своем глубочайшем восхищении музыкой Моцарта. Я воспринимал это как естественную зависть одного композитора к другому, но тогда мне показалось, что к зависти, возможно, примешивается и другое чувство.

Сальери сказал: «Если вы и дальше будете сочинять подобную музыку, вы лишитесь моего покровительства».

Я чувствовал, что играю с огнем. В отчаянии я спрашивал себя: уж не оставить ли мне сочинительство? Стоит ли тратить столько усилий, чтобы угождать другим? Но голос Моцарта постоянно звучал в моей душе, и даже слушая Сальери, я напевал про себя одну из его мелодий; мысль, что я навсегда оставлю композицию – свое любимое занятие – причиняла мне жестокую боль. И тут я пошел на такое, о чем потом всегда сожалел. С мольбой в голосе я спросил:

«Маэстро, чем я могу доказать вам свое глубокое раскаяние?»

«Слишком поздно переписывать кантату на итальянский лад. Придется написать что-нибудь попроще. Например, трио для фортепьяно».

Я предпочитал сочинять для голоса, но кивнул, не решаясь противоречить.

А Сальери веско продолжал:

«Небольшое стихотворение с выражением благодарности за то, что я сделал для своих учеников, тоже придется весьма кстати и позволит мне позабыть о вашей кантате. Запомните, я рекомендую лишь тех, кто умеет мне угодить».

Я согласился, Сальери проводил меня до дверей.

Шуберт замолчал, погрузившись в грустные раздумья, а Джэсон спросил:

– Что же произошло на концерте в честь Сальери?

– На концерте было исполнено мое трио для фортепьяно, – ответил Шуберт. – Я написал его в итальянской манере, и маэстро меня похвалил. Но я чувствовал себя предателем. Мои стихи, восхваляющие его заслуги, прочли вслух, и они вызвали гром аплодисментов. Стихи звучали искренне, но я был смущен. То, как он расправился с моей кантатой, не давало мне покоя. Если я не мог учиться у Моцарта и Бетховена, музыка утрачивала для меня всякий смысл.

– Когда вы расстались с Сальери? – спросил Джэсон.

– В тот же год.

– Он рекомендовал вас на какое-нибудь место?

– О, да. На несколько мест сразу. Но каждый раз оказывалось, что он рекомендовал не только меня, но и других.

– И кому же эти места доставались?

– Тем ученикам, которым он оказывал поддержку. Мне это не нравилось, но что я мог поделать? Он разрешил мне представляться в качестве его ученика, что было уже большой честью, да кроме того я надеялся, что еще не все потеряно.

– И у вас появились другие возможности? Вам приходилось обращаться к Сальери и с другой просьбой?

– Спустя несколько лет, когда при императорском дворе освободилась должность, я обратился с прошением, но мне отказали под предлогом, что моя музыка не нравится императору, стиль мой не устраивает его императорское величество.

– Какое отношение к этому имел Сальери? – спросила Дебора.

– Сальери состоял музыкальным директором при императорском дворе. Все знали, что император никого не назначал, не посоветовавшись с маэстро Сальери.

– Значит, по сути дела, – вставил Джэсон, – никто иной, как Сальери отверг вашу кандидатуру?

– Официально, нет. А неофициально – да.

– И вы не протестовали?

– Разумеется, протестовал. Но кто мог откликнуться на мои жалобы? Разве кто-нибудь понимает чужую боль? Все мы воображаем, будто живем единой жизнью, а на самом деле все мы разобщены. Более того, занимай я сейчас эту должность, я не смог бы на ней удержаться. В последнее время меня мучают сильные боли в правой руке, я не могу играть на фортепьяно. Писать музыку – это все, что мне осталось. Я страдаю серьезным недугом, просто у меня хватает сил это скрывать. От величайшего взлета духа до простых человеческих горестей всего один шаг, и с этим приходится мириться. – Заметив в дверях зала друзей, Шуберт спросил: – Хотите, я вас представлю?

Предложение показалось Джэсону интересным, но вид у Шиндлера был явно не одобрительный, видимо, многие уже догадались о причине их прихода, подумал Джэсон и отклонил предложение.

Шуберту, по-видимому, хотелось поговорить о Моцарте не меньше, чем Джэсону.

– Разве догадаешься, какие подчас муки испытывает другой? Душевные терзания познал и Моцарт, возможно, это и ускорило его конец. Если он кому-нибудь во всем признавался, то только своей жене. Человек, сочиняющий прекрасную музыку, не обязательно бывает счастлив. Представьте себе человека, здоровье которого слабеет с каждым днем, душевные муки лишь приближают его к могиле. Вообразите себе творца, чьи пылкие надежды потерпели крах – он уразумел конечную бренность вещей и, в особенности, свою собственную бренность. Самые пылкие поцелуи и объятия не приносят ему облегчения. Каждую ночь он ложится спать, не уверенный, проснется ли на утро. Легко ли думать о смерти молодому и полному сил? Представьте, что нет ни рая, ни ада, и что скоро вас окутает вечная тьма, где вы окажетесь в полном одиночестве, вдали от всего и вся…

Шуберт помрачнел, и Джэсон понял, что говорит он не столько о Моцарте, сколько о самом себе.

– Большинство людей боится думать о собственной смерти, – продолжал Шуберт, – но стоит осознать ее близость, как сознавал Моцарт, как сознают некоторые из нас, и все становится ужасным. Весьма вероятно, что подобные мысли ускорили его конец. Он сам его ускорил. Некоторых из нас ждет та же участь.

– По-вашему, Сальери никак не причастен к смерти Моцарта? – спросил Джэсон. – Даже если он лишился рассудка? И признал свою вину?

– Люди склонны чувствовать себя виноватыми. А у Сальери есть на то все основания. Что же касается его безумия, то для иных из нас до него всего один шаг.

– Вы верите в его безумие, господин Шуберт?

– Я верю, что у каждого есть свой предел. Просто он достиг своего раньше остальных.

Друзья Шуберта подошли к их столу. Джэсон был не в настроении обмениваться любезностями, к тому же он сразу распознал в них дилетантов, пусть одаренных, но все же дилетантов, всегда окружающих настоящий талант, как рабочие пчелы матку.

Попрощавшись, они стали пробираться сквозь толпу посетителей к выходу. Перед ними образовалось нечто вроде стены, сквозь которую они с трудом пробирались. Уже у самых дверей кто-то рядом с Джэсоном оступился и толкнул его. Какой-то пьяный, решил он, но человек вежливо извинился; чей-то насмешливый голос сказал: «Шуберт, политикан из таверны!» Джэсон обернулся. Говоривший исчез в толпе. И в этот момент Джэсон почувствовал, как чья-то рука коснулась его груди. Нет, видимо, это просто игра воображения.

Доверь свою работу ✍️ кандидату наук!
Поможем с курсовой, контрольной, дипломной, рефератом, отчетом по практике, научно-исследовательской и любой другой работой



Поиск по сайту:







©2015-2020 mykonspekts.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.