Мои Конспекты
Главная | Обратная связь


Автомобили
Астрономия
Биология
География
Дом и сад
Другие языки
Другое
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Металлургия
Механика
Образование
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Туризм
Физика
Философия
Финансы
Химия
Черчение
Экология
Экономика
Электроника

Без начала и конца



 

В старой, запущенной библиотеке Дома творчества нашел старый-старый журнал; вечером не было кино, шел дождь; стал читать унылую повесть давным-давно забытого писателя и вдруг почувствовал, что строчки меня обжигают. «…От настоящей работы я становлюсь некрасива; я запираюсь, хоронюсь от всех, а что я получу взамен этого? Я нахожу, что Бенвенуто Челлини, сжигающий свою мебель, делал не столько, сколько я: я бросаю в огонь нечто гораздо более драгоценное…» И дальше: «Почему обыденная жизнь кажется мне невыносимой? Это какая-то реальная сила, живущая во мне, нечто такое, что не способно передать мое жалкое писание. Идеи картины, статуи не дают мне спать целые ночи». И дальше: «О, в будущем году схватить медаль (за картины), и тогда все пойдет, как в каком-то сне! Быть предметом восторгов, торжествовать! Ну а когда вы получите вторую медаль, вы пожелаете получить большую? Разумеется. А потом орден? Почему бы и нет? Ну а потом? А потом наслаждаться результатами своего труда, своих усилий, работать постоянно, постоянно поддерживать себя на известной высоте и пытаться быть счастливой».

Строки эти, возникшие таинственно, вдруг, не имели ни малейшего отношения к тому, о чем я читал до этого. Они были как молния в сумерках. Ими начиналась страница… Я вернулся к первой строке и понял, в чем дело: журнал не раз, наверное, переплетали, как и остальные старые журналы XIX века, и сюда, в самую его сердцевину, попала страница… нет, что я, целых четыре — совсем не отсюда, ну конечно, 117, а затем 33…

Надо отыскать, думал я, начало, надо отыскать конец и, думая, читал дальше: «А если бы я вышла замуж теперь, я стала бы потом, пожалуй, жалеть. Но в конце концов надо будет все-таки выйти замуж; только за человека, который серьезно любил бы меня; иначе я была бы несчастнейшая из женщин. Но нужно также, чтобы этот человек хоть сколько-нибудь подходил ко мне».

«В минуты скуки вечером, особенно летним, часто представляется таким счастьем возможность броситься в объятия какого-нибудь влюбленного человека. Но нет… теперь, чтобы понравиться мне, человек должен быть таким возвышенным; я так требовательна, нужно, чтобы это был…»

Я оторвался и начал лихорадочно листать растрепанный журнал в поисках начала. Под одним, уже изношенным, переплетом было соединено три номера, и в каждом из них были 33-я и последующие страницы. Откуда же это сюда попало? И что это? Я стал читать дальше:

«После его ухода я чуть не лишилась чувств от боли, от тоски! Что он такое думает, если предполагает, что я могу любить кого-нибудь вне моего искусства? А между тем брак по любви — где его встретишь? Что теперь негодует, что бунтует во мне?»

Чья-то внутренняя жизнь с ее противоречиями и тайнами развертывалась передо мной. Чтобы через минуту оборваться на полуслове? Я начал опять, может быть, для того, чтобы отодвинуть эту минуту, листать растрепанный том. Ни начала, ни конца.

И вот осталось несколько строк, но удивительно родных мне, волнующих. «Читала „Любовь“ Стендаля. Это дивно выражает то, что может почувствовать любой, даже я».

После строк о поглощенности искусством это «даже я» поражало скромностью, даже смирением.

«…даже я. Только я — я всегда все анализировала. Если я когда-нибудь была полностью непосредственна, то будучи еще ребенком. Я думаю также, что любовь можно…»

И — дальше опять унылая повесть забытого писателя о помещичьей жизни.

«Любовь можно…» Что — можно? Что? Волновала неоконченность строки, непонятность, незавершенность чьей-то судьбы. Кто она? Тоже героиня повести, но в отличие от этой, что сейчас опять передо мной, — талантливой? Нет, — чересчур подлинно, сама жизнь. Дневник? Возможно… Она действительно жила, мечтала о славе и любви, писала какие-то картины, кого-то ждала, читала Стендаля, хотела счастья, стремилась — это самое замечательное — постоянно поддерживать себя на известной высоте? Ну конечно же, если это действительно дневник, она была! Долго думал я о тайне этой личности, этой судьбы.

Наутро я подумал: если Кювье восстанавливал облик исчезнувших с лица земли животных, то почему не могу попытаться восстановить… Что восстановить?

В детстве, увидев интересные лица, в толпе, на улице, в трамвае, я любил воображать жизнь этих людей. Это была любимая игра: воображать чужие жизни. Наверное, она помогла мне стать писателем. Но воображать ее жизнь мне не хотелось. Потому что это делать легко, когда совершенно ничего не известно о человеке и несравненно — до полной невозможности — труднее, если известно что-то. Подлинное тоскует по подлинности, а не по полету фантазии. А вот духовную жизнь, то есть мир чувств, мыслей, настроений, и самое существенное в этом мире вообразить легче, располагая чем-то достоверным, хотя бы и в ничтожно малом объеме: строками из дневника, из писем, чьим-то воспоминанием, фразой, оброненной невзначай.

Дополняя, дорисовывая мысленно этот мир, я понял, что самое существенное в нем — страстная жажда участия в жизни.

Не славы, не медалей, не любви она хотела, — хотя, конечно, жаждала и их! — а бурного участия в жизни. Но что это: участие в жизни? Разве не участвуем мы в ней, когда работаем или любим? Конечно, участвуем. Но есть маленький огонь и большой: костер на поляне и лесной пожар. Когда я читал ее строки, казалось, горит лес. Живой лес. И я почему-то подумал, что она, наверное, молода и больна. Жажда бурного участия в жизни — это — когда хочется отдать себя безраздельной работе, и любви, и общению с людьми, отдать, раствориться, подарить, ничего себе не оставить и стать самой богатой в мире. Нет, не лесной пожар: после него — пепелище. А… солнце! Оно ведь тоже — большой огонь! — излучает себя архищедро, порой «напрасно» (зачем оно Юпитеру и Сатурну?), чтобы в безумном дарении — растворении — явить одно чудо: нашу земную жизнь.

Я назвал ее про себя Девушка-Солнце. Ведь настоящее имя ее было мне неизвестно.

Жажда бурного участия в жизни часто бывает сопряжена с трагедией. Она писала, что кидает в огонь «нечто гораздо более драгоценное», имея в виду известный рассказ итальянского художника и ювелира Бенвенуто Челлини о том, как однажды кончилось топливо в разгар работы и он, чтобы поддержать огонь, нужный для литья, начал ломать собственную мебель. Хорошо горит и человеческое сердце. И это трагично не только потому, что оно может догореть дотла, но и потому, что при пожаре сердца из него «выбрасываются» — совсем как при настоящем пожаре — люди из окон — те обыкновенные чувства, обыкновенные состояния, без которых существовать человеку невозможно.

Но если бурное участие в жизни рождает трагедию иногда, то неучастие в жизни — всегда трагедия.

 

А теперь я расскажу об Эмме Сазоновой. Она не имеет ни малейшего отношения к запискам неизвестной.

Несколько лет назад, весной, позвонила мне незнакомая женщина и, назвав себя: «Эмма Сазонова из Керчи», — сообщила, что волнует ее загадочная и горестная судьба замечательной библиотеки Воронцовского музея в Алупке.

Вот в чем заключалась, как я понял из быстрого и взволнованного рассказа Эммы Сазоновой, суть дела. До войны библиотека Воронцовского дворца-музея располагала уникальным, из 30 тысяч томов, собранием изданий на русском, французском и английском языках. Основу ее составляли книги XVIII — начала XIX веков, но были и совершенно редкостные вещи — XVII, XVI и даже XIV столетий. Например, Остромирово Евангелие и рукописное жизнеописание московских князей… Находились в библиотеке и так называемые «опильоны» — материалы суда над Людовиком XVI, выпущенные когда-то в Париже. Этого издания не было — да нет и сейчас — больше ни в одной советской библиотеке, даже во Франции оно настолько малодоступно, что до войны историки ездили из Парижа в Алупку, чтобы там, в Воронцовском музее, работать.

Эмма Сазонова от взволнованности и от того душевного напряжения, которого требует длительный телефонный разговор с незнакомым человеком, то и дело теряла голос и, опасаясь, что я, возможно, не расслышал самого существенного, повторяла почти судорожно: «Остромирово Евангелие… из Франции в Крым… переписка князя Курбского с Иваном Грозным… миллионная ценность… миллионная!»

…Когда я занимался выяснением и решением судьбы библиотеки Воронцовского дворца, Эмма Сазонова позвонила мне опять и сообщила, что разрушаются фрески Деметры — единственный в Советском Союзе памятник античного искусства. Судьба этих фресок волновала ее ничуть не меньше судьбы Воронцовской библиотеки. Она дарила себя фрескам Деметры, как раньше дарила себя библиотеке Воронцовского дворца. Я почувствовал, что меня гораздо больше, чем фрески и библиотека, волнует она сама, ее жизнь, ее духовный мир. И попросил: напишите о себе.

 

«…Я живу с постоянным ощущением чуда жизни и не умею скрывать этой радости.

Жизнь моя оказалась нелегкой. Самый страшный период — это война. В июне 41-го мне исполнилось 7 лет. Родилась я в Мурманске, где мы жили до войны. Но война застала меня в Ленинграде, без родных, в институте имени Турнера (на улице Лахтинской, он и сейчас там находится), где меня лечили после полиомиелита. На исходе тяжелой блокадной зимы (особенно запомнились воздушные тревоги и бомбежки) институт был эвакуирован на Кавказ, в город Горячий Ключ. Очень быстро и тут посыпались бомбы. Началась дальнейшая эвакуация в Киргизию, как нам сказали, но я заболела в последнюю ночь и из-за этого отстала от своих. В день эвакуации меня утром отвезли и оставили в госпитале среди раненых, в этом же городе, а затем я попала в больницу. Тогда же я услышала, что институт погиб во время эвакуации, что в теплоход попала бомба и был страшный пожар.

Нас, небольшую группу детей, вывезли на какой-то хутор. Но и сюда пришли немцы, румыны, расположились в нашем дворе и прятались в нашем здании от бомбежек.

Позже я попала в большой детдом в станицу Казанская на Кубани и здесь зимой 43–44 гг. окончила первый класс. Войны уже не ощущалось в это время, но был страшный голод, и для меня эта зима оказалась самой тяжелой из-за того, что мне трудно было ходить, а удобств никаких не было. (Однажды я упала и стала тонуть в яме от уборной, но какой-то мужчина спас меня.)

Папу моего война застала в Германии, в Гамбурге. Меня он нашел летом 44-го года, когда мы и приехали в разрушенную Керчь. Мне было только десять лет, а я уже пережила ленинградскую блокаду, эвакуацию, оккупацию, детдом. Всю войну прошла одна, без родных, в парализованном состоянии. Но разные чужие люди спасали меня. Как же мне после этого не любить людей?

Я никак не могу смириться с мыслью, что я одна осталась в живых, а весь такой огромный институт (из Ленинграда нас везли целым железнодорожным составом), столько детей, такой большой обслуживающий персонал, — все, все погибли!.. Иногда у меня бывает такое ощущение, что я одна живу за всех погибших.

Я окончила среднюю школу и посещала библиотечный факультет. Вы можете понять, как трудно мне было учиться и как трудно было находить интересную работу по душе дома, так как я хожу, да и то с трудом, только в помещении. Но я находила разные дела. Сейчас я готовлю для издательства „Таврия“ поэтический сборник о Керчи — моем любимом городе. Как ни странно, но о таком городе еще не вышло ни одного художественного сборника. И если мне удастся быть его первым составителем, я буду счастлива. Этим я живу сейчас.

Что было в моей жизни интересное и радостное? Очень много знала я разных людей: сильных, умных, добрых и всегда любила их, привязывалась всей душой. Общение, любовь к людям — это тоже мое счастье».

 

Хотя, казалось бы, это письмо и эта судьба не имеют никакого отношения к запискам неизвестной, я все же хочу именно сейчас сообщить, что узнал в конце концов, кто же она такая. Русская художница Мария Башкирцева. Она жила в XIX веке, она умерла, когда ей было двадцать четыре года. Она любила писать с натуры: деревья, дома, берега рек. В последний год жизни ее волновал уголок старого бульвара. Было холодно. Она, должно быть, не чувствовала холода, когда писала. Она заболела; умерла от чахотки.

Ее «легкое дыхание снова рассеялось в мире, в этом облачном небе, в этом холодном весеннем ветре».

Этими строками из чудесного рассказа Ивана Алексеевича Бунина о рожденной его воображением девушке, которая тоже хотела жить, любить, одарять, и закончу небольшое — без начала и конца — воспоминание о Марии Башкирцевой.

 




Поиск по сайту:







©2015-2020 mykonspekts.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.