Мои Конспекты
Главная | Обратная связь


Автомобили
Астрономия
Биология
География
Дом и сад
Другие языки
Другое
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Металлургия
Механика
Образование
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Туризм
Физика
Философия
Финансы
Химия
Черчение
Экология
Экономика
Электроника

Вереницей прошли китайцы в кафтанчиках ha-ol. 12 страница



Алекс, гонимый жизненными неурядицами, запасся «белым» и уехал в другой город. Обрубив концы, я и Инесса провалились в тихий быт, без суеты и каких-либо проектов, поначалу чрезвычайно экономно расходуя запасы.

Первое время после смерти компаньона, я находился в прострации. Начал осторожничать с дозой и решил колоться, как говорят, не ради кайфа, но лечения для. Что, по идее, помогло бы насколько возможно оттягивать пытку безжалостной ломки. Несколько дней я старался строго соблюдать график употребления, выделяя себе и Инессе ровно столько, сколько необходимо во избежание дискомфорта, постепенно пытаясь свыкнуться с тем, что придется-таки перекумарить, и прекрасно понимая, что сделать это будет ой как не просто. Ведь нагнав дикие дозы, мы тем самым обрекли себя на нечеловеческие мучения. Как мне этого не хотелось! Я, считавший себя смельчаком, от предстоящего чуть не выл. И естественно, животный страх от одного только представления о надвигающемся возобладал над разумом. Заглушая ужас, я не мог и думать о каких-то графиках и минимальном распределении наркотика, и вкалывал героин прежними дозами, ужас этот изгоняющими. В итоге все вернулось на круги своя: уколы, уколы, уколы…

 

 

Той черной осенью я много думал о смерти. Черт возьми, тоже самое могло случиться и со мной!

Той черной осенью я обрел определенно странную привычку в дни опустошающего отчаяния совершать длительные прогулки по отгороженным от бурливого мира ухоженным аллеям городского кладбища.

Аура ритуального места проникала в личную мою сумятицу, принося долгожданное успокоение. Становилось уютно и легко. Сосновый аромат погоста, чистый и мягкий, освобождал мысли и помыслы от нарко-урбанистического перегара, придавая разуму упорядоченность суждений, помогая отыскать в закоулках собственного сознания временный выход из тупика. Именно немое общение с мертвыми чудесным образом позволяло в очередной раз понять, насколько ничтожны реальные проблемы, найти в клубке тягостных сомнений ту нить, что единственная способна указать верный путь из лабиринта пугающих катаклизмов.

Поколения вглядывались в мои точечные замирающие глаза навеки застывшими глазами с фотографий на памятниках и крестах. И за каждой парой глаз была сокрыта трагедия… Наверное так я свыкался с мыслью о неизбежности. С Инессой я на эту тему не заговаривал.

Я помню, было солнечно, но не жарко. Я перешел кишащую разноцветными авто улицу, миновал обветренную арку и очутился в благостной тиши под сенью сосен и редких тополей.

Взгляд неторопливо отыскивал уже хорошо известные и столь же хорошо подтертые ластиком сумеречного героинового сознания детали, помогая памяти возродить и далее за ними следующие. Проходя по центральной аллее, я с трепетной радостью встречал знакомые лица обладателей неизвестных мне судеб. С некоторыми, как например с усатым летчиком-майором, судя по дате захоронения доставленным на родную сторонку в цинке в разгаре афганской войны, или с красивой брюнеткой, возраст которой остановился на тридцати трех, я тихо здоровался, будто это хорошо знакомые люди, боль от утраты которых за пролетевшие годы уже улеглась.

На городском хоронили редко – мало места. К тому же, залегать в пределах мегаполиса считалось престижно и почетно… Меланхолично шествуя по растрескавшемуся асфальту, я добрел до территории, где подлежали погребению самые славные и достойные личности моего времени.

Новые ряды, как теперь и положено, принадлежали пострелянной и взорванной в междоусобицах братве и не сумевшим отстоять многомиллионные капиталы казненным бизнесменам. Увековеченные в полный рост исполины, круто прожившие свой недолгий век, в обязательных двубортных «клубных» пиджаках, со свисающими из окаменелых кистей мерседесовскими брелоками, для меня уже интереса не представляли. Даже несмотря на высокий класс ваявших их «церетели».

Что-то нашло, и хотелось отыскать тех, о ком можно сожалеть несоизмеримо больше; тех, драмы чьих судеб потеряны для меня в неисчислимых предположениях.

Повернув вправо, дабы не тревожить вечный покой нуворишей, я начал знакомиться.

…Заметно пожилой человек, высеченный на глади черной доски. Вот только глаза… Глаза слишком пусты пусть и для портрета в камне. Или это скульптор так отобразил все, что они видели за – сколько там? – семьдесят три года. Глаза, обесцвеченные временем, сожранные им. Символично, должно быть… Под золоченой надписью - даты и раскрытая книга, облокотившаяся на стопочку сестриц-близняшек; ветер, застывший в камне волей искусного мастера, играет ее страницами. Стало быть, писатель. Неплохо пожил. Впрочем, рядовой писатель парадоксально живуч. Никогда о таком не слышал…

…На кованом кресте чета пожилых, но не очень. Судя по времени – стремились друг за другом. Он почти догнал ее… Могилка ухоженная, лавочки без заноз, сухие в баночке цветы. Наверное, есть дети, может и внуки…

…А этому еще ничего не поставили. Крест простой, деревянный, да табличка. Ждут когда земля осядет? Слишком долго ждут – почти год истек…

…Что здесь? Инфаркт? Тромб? Средних лет…

…Интересно, а как будет у меня? Инесса вряд ли поставит, скорее родители. Хорошо, что они ничего не знают… Все равно мне, что после будет… Ничего не будет… Мир будет – без меня, и все…

…Странно, а пацанов с Кавказа нет. Не в числе они самых-самых. Время сейчас такое, меркантильное слишком. Им, верно, дальние загородные территории отведены, чтоб матери пожилой с сердечным приступом в душном автобусе переполненном на дни рождения да на Пасху добираться. Или горы, снарядами поклеванные… Хорошо, я не герой, вот бы мои намаялись…

Любопытствующий взгляд, перескочив несколько классически-мраморных обелисков, уловил что-то смутно знакомое. В тот же момент, что-то шепнуло чутье, и в душе возник прохладный испуг. Предчувствие воспротивилось, но вопреки ему взгляд вернулся в середину дальнего от меня ряда.

В фокусе оказалось лицо девушки.

Внутренний голос онемел.

Предчувствие шепнуло чуть раньше, нежели я в этом убедился воочию, что ЭТО ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ТАК.

С искристого, благородно-черного монолита на меня смотрела Она. Смотрела взглядом, наполненным живым теплом. Смотрела Настя – Мечта и неразгаданная тайна моей юности.

Оцепенение прошло. Я вспомнил, что имя ее – Анастасия, как и первая буква после фамилии на памятнике. Я вспомнил тот день, подобный вспышке ослепительной молнии, внезапно и дерзко рассекшей непобедимую моя тоску и столь же стремительно исчезнувшей в Ничто. День, оставивший в память о случайном счастье тонкую элегическую грусть, неуклонно слабеющую с годами, в настоящем почти исчезнувшую и воскрешенную нечаянной встречей в пору весны другой, гораздо поздней, навсегда опоздавшей, что была – черная осень.

Предчувствие все-таки обмануло. Встреча произошла. И кинув взгляд сквозь толщу трудных лет эмоциональной амнезии, я увидел эту девочку. И рвались струны моей проклятой души, сопровождаемые Шопеном сухих и безмолвных мужских слез…

Я уходил в лучах заходящего солнца по сухим желто-красным листьям обратно в свою жизнь. Но я непременно должен был вернуться. Об этом нашептывало предчувствие.

 

 

Заранее прошу прощения за нижеозначенную интерлюдию, кому-то она может показаться «казенным припадком байроновской тоски», как писал классик[21], или еще чем похуже. Однако я, вопреки мнению незнакомых мне людей, буду говорить, как Аристотель, «о поэтическом искусстве вообще, так и об отдельных его видах»; о поэтике искусственных пространств – расточенных опиумом полостей мозга, и подножном их трагизме. Да, братья и сестры, пусть на сей раз, чисто для разнообразия, о великом и вечном поразмышляет прирожденный наркот перед тем, как сладенько зависнув в налипи пота и блевотины, швырнет себя самое, никчемное, из сердца с истончившимися стенками на суд разношерстной публики. Волею судьбы заполненный на отведенный вдохновением объем нарик-поэтизатор останется по возможности краток во вводных строках и, если подфартит, в веках и мшистой бронзе. Так что вперед, ценители и профаны, я разъем ваши сальные ушки отечественной коррозией на китайской нержавейке и попытаюсь объяснить сокрытые от посторонних глаз препарации души. И пока вы врубитесь в смысл и поймете назначение прилагаемого инородного вкрапления, минут триста тридцать три строки кристально-грязной эстетской пурги, но вы как заговоренные дойдете до кульминации на шестьюстах шестидесяти шести вдохах и выдохах, ибо без вступительного слова автор получается неказист либо заумен. Без эпилога автор не обойдется и по другой причине: он закомплексован для откровений перед массой. Но, безусловно, таинственный демиург старательно себя одолевает буква к букве, строка к строке обретая тот же недосягаемый экстаз, что и в момент открытия изнаночных чакр лику смерти.

На манер Пастернака я втиснул в искомое повествование нижеприложенные внезапные строфы. Хотя знаю: бунт против правил в искусстве прощают немногим… Не думаю, что моя импровизация стоит вне гармонии общего плана пилотирования прозаического произведения, ибо щепетильно пямятуя об избытке импровизации, которая губит произведение, я ее урезонил, загнал в неопределенные рамки.

Для чего я придумал эту аляповатую главу? Конечно не для того, чтобы завладеть тобой, читатель. Поскольку я уже завладел тобой. Я лишь хочу, и хочу так, что мое внутреннее солнце кровоточит, как разорванный анус, хочу зело и борзо, чтобы к последней букве моего повествования ты умер вместе со мной, мой, меня презирающий сородич. А для сей впечатляющей дефиниции следует подготовить почву, отогреть ее, точно стылую кладбищенскую землю посильным мне огнем. И ты умрешь вместе со мной, во мне. Или бросишь курить… Но не трепещи и не смейся, орля свою мысль. Перед тем, как случится судьбоносное изменение, ты прочтешь остающуюся толщ моего гуманитарного чтива. Я в тебя верю, как в себя, потому что в каждом живом тебе уже живу и я, а я бы непременно сделал это.

Все просто, прямо и честно. Хочешь мое сердце? На. Отравись. Успешно потравив множество двуногих пригоршнями окислившейся пыли, сожалеть не стану. Одним больше, одним меньше… Бог простит. Тебя. За дезертирство, на которое ты не решишься… Еще, от мытарящей тоски или просто от нечего делать, я могу подарить тебе на счастье свою сушеную лапку. Причем, выбираешь ты, словно рыбу в аквариуме ресторана. В моем подвале целый штабель склянок с пятипалой левой. На тыльной стороне ладони двойной шрам от вертикально воткнутого ножа. Сорокаградусная проверка воли. Гарантия качества. Знаешь, случается так: на тебя смотрит весь стол, а ты сказал слово и стоишь, сам в себя погруженный, и думаешь, смогу, не смогу, нервишки себе щекочешь, а стол глаз налитых с тебя не сводит, и так внутри тебя свербит, что победу отдать ты уже не вправе, и она тоже смотрит, так смотрит, что… И ты можешь. Доцк. Не до конца. К столу, как бабочку к стенду не пришпилил…

Застолье в шоке. Такая странная дружеская вечеринка. Как у drink-рокеров… Обидно только, что полости мозга, где хранилось ее имя, выкушал яд. Зато остался за годы побелевший рубец. Помните, сестры и братья, он – как голограмма подлинности… Ха, а ты-то думал, вгонишь лезвие в клеенку. Видно, солингеровский хлебный, что по новизне курятину членил, как дамасский клинок шелк, постарел, не осилил. Или инстинкт сработал? Я знал одного парня, Хромого; читал ему стихи на «кислой» кухне по раскумаровке. Он повесился на коленях от безнадеги спустя месяц. Представьте себе! НА КОЛЕНЯХ! Что это, всепожирающая небоязнь? Железная воля к смерти? Трусость? Нет, не трусость. Это – поступок, а трусость не может быть поступком, если в последний момент ее не обратить, не пересотворить… Я недоткнул, и за то перестал себя уважать на крохотную дольку времени. Лишь на дольку. Отсюда – двойная гарантия качества. Какой-то девушке подурнело от вида крови…

Теперь, в тоне бледного спокойствия о виршах.

Думаю, писать пронзительные стихи вынуждал меня страх, зиждящийся, как червь на трупе, на нежелании остаться одному именно в тот миг, когда побыть одному хочется больше всего на свете. И я, почему-то, не верю, что даже пресчастливейшие стихи, когда-либо созданные человеком, взросли степенно, выпрастались в темпе allegro или вырвались пулей на самой черной реке стопроцентно от счастья. Всегда присутствует что-то от отравы. Всегда. Хотя бы по причине возвышенной организации чувств, многосторонности развития и восприятия. Справедливо как факт: в лаврах любого надзвездного гения всегда имеют место подгнившие листья, червивые ягодки, порченные зерна. Увы, все поэты с большой буквы «П» подтверждают сие преждевременное мое знание, ставшее убеждением. И говорит во мне, поэте без опубликованных сборников и полученных премий не объедлая зависть. Стихи пишутся от страдания, порой столь затаенного, что в его существование не верится на первый взгляд. Страдание, в свою очередь, следствием из причины вытекает из наслаждения; из мрачных тонов Солнца, из его пятен; по луженым трубам страха. «Страдание всегда сопутствует наслаждению, как спондей чередуется с дактилем», Виктор Гюго, граф и пэр Франции, «Собор Парижской Богоматери», детская настольная книга. «Из контрастов рождается прекраснейшая гармония», Гераклит, относится к летам полового созревания.

Если принять правоту утверждения, что у каждого мастера свой идеал, то я – мастер без идеала. Ведь моя Маргарита не приняла во мне никакого участия; не удосужилась вышить на моей шапочке буковку «М» перламутровой гладью; ее попросту не оказалось рядом, и даже шантажируя провидение найти Маргариту порой непосильно; тем паче – воскресить. Да и не мог я в сложившейся ситуации определить поэзию на первое место, угробить из-за нее жизнь в нескончаемом стремлении к совершенству и придти либо к итоговому разочарованию и опустошенной жизни, либо к ранней смерти по той же причине. Потому я не выделяюсь из толпы ни «марсианским моноклем», ни дичайшей раскраски одеяниями, ни регалиями дуэлянта и забияки. Я скромен, в черном, и, позволю напомнить, в настоящем наглухо торчу на «белом», наиглавнейшим образом стремясь растворить вещество в крови. А когда ты добываешь себе право на существование, для самого большого дела остаются, как правило, жалкие крохи времени. Только очень сильная личность способна создать из них нечто… Героин у меня еще оставался и право на жизнь, в прямом смысле, я себе пока не добывал. Но он забирал время, оставляя меня взамен дееспособным.

Той, похожей на эхо черной весны, осенью находили творческие минуты. Я гулял, думал обо всем и ни о чем, и вдруг – озаряло. Стараясь запомнить, я ничего не запоминал, и стал брать с собой блокнот и карандаш. Ложились строки. Я удивлялся, откуда у стеклянного[22] мальчика появляются силы пусть для краткого, но прорыва, и еще не разумел, что прошлое каменным гостем вторгнется в будущее. Верно, «мы сами не свои, когда душа томится всеми немощами тела»[23]. Говорят, будто художник на грани нервного срыва обычно становится флейтой в устах высшего разума, а сам стих – явление ангела. Я думаю, так в весьма своеобразной, но свойственной мне форме сказалась абстрагированность от жизни, покамест устроенное, сытое отшельничество; среди затишья возникла отрыжка обожравшейся грехами души. Наверное, строки выводила угасающая частичка меня, которая еще оставалась человеком. В пропитанные образами дни вдохновения, как композитор Скрябин, я решительно не мог оставаться один и по ночам доходил до галлюцинаций. Инесса засыпала, я доставал панацею – блокнот… В ту холодную и прозрачную осень, где-то очень далеко, хоть и в пятнадцати минутах на машине, моя младшая сестренка родила чудесного золотоволосого мальчика…

Истинно, за срок творческого пути у меня случалось все, как и должно у всякого «П», ибо вселенная поэзии в энной степени однородна. И муз я наблюдал в двух парах глаз – из зеркала и с камня. И шлялся с развальцем по бархатному куполу в брызгах шампанского вверх ногами и – удивительно – не тошнило! И дух олауряченного корифея, нашедшего приют мощам в известном карнавальном городе[24] вызывал. И астральным телом совокуплялся с голой ведьмой на горе. И экспромтом превращался в брюсовский «аппарат для выделки стихов»[25]. И происходящее ничуть не казалось странным. Если раствор попадает в кровь посредством шприца и становится тепло и уютно, то таким мистическим образом, может статься, подпиндывается вдохновение. Если кому-либо, понятное дело, дано.

Какое отношение имеет глобальная поэзия к пошлой разнополой связи, давешней одноразовой педерастии, тяжелым наркотикам и преступности? Отвечу: это эквивалент моего смятения, и да помяните всуе Франсуа Виньона. Я верю, что даже в той грязи, среди коей неожиданно оказались эти черные жемчужины, они остаются жемчужинами, а черный жемчуг, как известно, ценится выше. И я оставлю его на дальнейших страницах после прозаической точки, перед тем, как возобновить тупиковое шествие в великое «быть может»[26]. И быть может, так выявится первый шажок катарсиса[27], погибший при первом же столкновении с силами притяжения.

Отчего в обгероиненной, замурыженной экстазом до амнезии лоскутике-душе рождаются стихи? Отвечу: от смутного либо внезапного, подкрадывающегося либо вскрывающегося нарывом отчаяния, замешанного на все том же страхе; на отчаянной боязни потерять толику светлого, которую непреложно теряешь. Верь мне, иногда пронимает настолько пронзительно, и истошное нутряное: «Ну что я делаю, Господи?!» – сквозит из тебя полубезумием. Но лишь минутно, часово, обреченно, от дозы до дозы, импульсами мерзлой души. В это живое время душа оттаивает. Впрочем, к чему соплеслезность? Ты посмотришь мне в глаза и не поверишь; не поверю я сам. Уверен, волхвы не принесут тебе даров. Вифлеемская звезда одна, и на тебя ее не хватит… А глубоко в себе очень хочется выкарабкаться… Но как безразличный Кай ты выводишь: Вечность, Вечность, Вечность… От дозы до дозы.

Декламировать стихи не умею, да и смелости не хватит арбаты покорять. Притом, что амбиции мои, ежели отпустить поводья, нагромадятся куда больше Арбата; больше славы, возможной от людей. Зачастую казалось, что это и был в навсегда прошлые мгновения, когда кто-то другой владел и сердцем и рукой, тот жалкий, кто смотрит склонив поверженную голову с нательного креста, а случалось и из зеркала моими же глазами. Другой тот, после подправляющий стиль и размер, тоже смотрит из зеркала, но уже почему-то иными глазами. Не замечал мига перемен, и дата его исхода потеряна. Но появление его часто предвосхищает предчувствие. В целом же, метаморфоза сия – какая-то неопробованная на собаке Качалова, овечке Долли или пяти поросятах неврастения-дубляж. И суть не в том, что их чувства из чувства апокалиптического превосходства мы определяем инстинктами. Чувствуют все: и лев, и крыса, и кормящая мать. Козел тоже мог бы рассказать Шагане поле, да онемел, бедняга, задолго до своего рождения. И распрягаться мне о лучезарном ни к чему вовсе… Итак, из всех наполированных, затертых, будто палехская шкатулка ладонью мастерицы, творений воспаленного мозга, я оставил тридцать три. Остальные, с морщинкой на сердце, были преданы огню в символический день октября, числа девятнадцатого, в который Пушкин из боязни когда-то сжег десятую песнь «Онегина». Плоды плодов я назвал бы «Зеро, или хранилище несбывшихся мечт», но… В дальнейшем, уведомляю, поэзии места нет, и я вряд ли вообще когда-нибудь вернусь в свое Болдино.

Прошу внимания! Кто рассеян, пролистни десяток страниц.

 

******

 




Поиск по сайту:







©2015-2020 mykonspekts.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.