Мои Конспекты
Главная | Обратная связь


Автомобили
Астрономия
Биология
География
Дом и сад
Другие языки
Другое
Информатика
История
Культура
Литература
Логика
Математика
Медицина
Металлургия
Механика
Образование
Охрана труда
Педагогика
Политика
Право
Психология
Религия
Риторика
Социология
Спорт
Строительство
Технология
Туризм
Физика
Философия
Финансы
Химия
Черчение
Экология
Экономика
Электроника

Пометили меня семеркой



 

 

В ту же секунду Дантес почувствовал, что его бросают в неизмеримую пустоту, что он рассекает воздух, как раненая птица, и падает, падает в леденящем сердце ужасе…

 

Тереса Мендоса еще раз перечитала эти строки и, опустив книгу на колени, некоторое время сидела, оглядывая двор тюрьмы. Еще стояла зима, и прямоугольник света, передвигавшийся в направлении, обратном движению солнца, согревал ее полусросшиеся кости под гипсом на правой руке и толстым шерстяным свитером, который одолжила ей Патрисия О’Фаррелл. Здесь было хорошо в эти последние утренние часы, перед тем, как зазвенят звонки, созывая на обед. Вокруг Тересы около полусотни женщин болтали, усевшись кружками, греясь, как и она, на солнце, курили, лежа лицом вверх, пользуясь случаем, чтобы позагорать, или прогуливались небольшими группами от одного конца двора до другого характерной походкой заключенных, вынужденных двигаться в ограниченном пространстве: двести тридцать шагов, поворот кругом и снова один шаг, два, три, четыре и все остальные, поворот кругом у стены, увенчанной вышкой часового и колючей проволокой, отделяющей двор женского отделения от двора мужского, двести двадцать восемь, двести двадцать девять, двести тридцать — ровно двести тридцать шагов до баскетбольной площадки, еще двести тридцать обратно, до стены, и так восемьдесят раз, или двадцать раз каждый день. После двух месяцев, проведенных в Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария, Тереса свыклась с этими ежедневными прогулками, незаметно для самой себя переняв эту особую походку с легким, быстрым, упругим раскачиванием, свойственную заключенным-ветеранам, торопливую, всегда по прямой, словно они и вправду куда-то спешат. Это Патрисия О’Фаррелл спустя несколько недель обратила ее внимание на эту перемену. Видела бы ты себя со стороны, сказала она. Ты уже ходишь, как настоящая заключенная. Тереса была убеждена, что сама Патрисия, которая сейчас лежала на спине рядом с ней, подложив руки под голову с очень коротко остриженными, блестящими на солнце золотистыми волосами, никогда не будет ходить так, даже если проведет в тюрьме еще двадцать лет. Слишком много изысканности, слишком много хороших привычек, слишком много ума в этой женщине, в чьей крови смешались Ирландия и Херес-де-ла-Фронтера[50].

— Дай мне нормальную, — сказала Патрисия.

Иногда она бывала ленивой и капризной. Она курила светлый табак, вставляя сигареты в мундштук, но ради того, чтобы не вставать, могла удовольствоваться «Бисонте» без фильтра, которые курила Тереса, зачастую добавляя в них несколько крупинок гашиша. Тереса выбрала сигарету из портсигара — половина обычных, половина «заряженных», — лежавшего рядом с ней на земле, зажгла ее и, наклонившись к Патрисии, вложила ей в рот. Та улыбнулась, сказала «спасибо» и затянулась, не вынимая рук из-за головы; сигарета торчит в уголке рта, глаза закрыты от солнца, играющего на ее волосах, на легчайшем золотистом пушке щек, в чуть заметных морщинках вокруг глаз. Тридцать четыре года, сказала она, хотя никто ни о чем не спрашивал, в первый же день, проведенный Тересой в «хижине» (так называлась камера на местном тюремном жаргоне, который она уже начала осваивать), где их поселили вдвоем. Тридцать четыре по паспорту, семь в приговоре, из которых два уже прошли. А поскольку я искупаю свою вину трудом, хорошим поведением и прочей параферналией, мне остается максимум один-два. После этого Тереса начала рассказывать ей о себе: я такая-то, сделала то-то и то-то, но Патрисия перебила ее: я знаю, кто ты и что ты, красавица, здесь мы узнаем все обо всех очень быстро, о некоторых — даже раньше, чем их привезут. Я расскажу тебе. Есть три основных типа: задиры, лесбиянки и размазни. Что касается национальностей: кроме испанок, имеются арабки, румынки, португалки, нигерийки вместе со своим СПИДом — к этим не вздумай даже близко подходить, — они еле живы, бедняги; потом, группа колумбиек — эти держатся особняком, — несколько француженок и пара украинок, которые были шлюхами и прикончили своего сутенера за то, что не отдавал их паспорта. Теперь насчет цыганок. С ними вообще лучше не связываться.

Молодые все в татуировках, ходят в обтянутых брючках, с распущенными волосами; они носят таблетки, «шоколад» и все прочее, и они самые опасные. Те, что постарше, — обычно толстые грудастые тетки с пучком на затылке, в длинных юбках; безропотно отбывают сроки за своих мужей, которые должны оставаться на свободе и кормить семью, а за женами приезжают на «мерседесах». Эти сами по себе народ мирный, но все они покрывают друг друга. Если не считать этой цыганской круговой поруки, здешние женщины солидарностью не отличаются; те, кто держится вместе, объединяются ради какого-то интереса или чтобы выжить, слабые ищут защиты у сильных. Хочешь совет?

Не сближайся особенно ни с кем. Старайся устроиться на работу получше — на кухне, в магазине, там заодно и срок могут скостить; не забывай ходить в душ в шлепанцах и будь осторожна в общих сортирах во дворе, потому что там можно подцепить что угодно. Никогда не ругай прилюдно Камарона, Хоакина Сабину, «Лос Чунгитос» и Мигеля Бозе[51], не проси переключить телевизор, когда идет мыльная опера, и, если тебе будут предлагать наркоту, не бери, пока не узнаешь, что с тебя за нее запросят. Будешь вести себя как положено, не будешь создавать проблем — при твоих грехах тебе сидеть год: убивай время, как все, думай о семье, о том, как изменить жизнь, или о том, как оторвешься или ограбишь кого-нибудь, когда выйдешь отсюда: ведь каждая думает о своем. Ну, максимум полтора года — с учетом всей этой бумажной волокиты, разных там докладов исправительных учреждений, психологов и всех этих сукиных сынов, которые выпускают нас или нет в зависимости от того, как у них сегодня работал кишечник, насколько ты им понравилась или не понравилась или от чего угодно другого, что им придет в голову. Так что относись ко всему спокойно, держи лицо — а оно у тебя доброе, — говори всем «да, сеньор», «да, сеньора», не доставай меня, и мы отлично уживемся, Мексиканка.

Надеюсь, ты не против, чтобы тебя называли Мексиканкой. Здесь у всех есть клички, только одним они нравятся, а другим нет. Например, я — Лейтенант О’Фаррелл. И мне это нравится. Может, когда-нибудь я позволю тебе называть меня Пати.

— Пати.

— Что?

— Книга просто замечательная.

— Я же тебе говорила.

Она по-прежнему лежала с закрытыми глазами, с дымящейся сигаретой во рту, и от солнца мелкие пятнышки у нее на переносице, похожие на веснушки, выделялись ярче. Когда-то — да, пожалуй, в какой-то степени и до сих пор — она была привлекательной. Или, быть может, скорее приятной, чем действительно привлекательной: светлые волосы, рост метр семьдесят восемь и живые глаза, в глубине которых, казалось, всегда искрился смех. Ее матерью была Мисс Испания пятьдесят какого-то года, в свое время вышедшая замуж за О’Фаррелла, знаменитого производителя мансанильи и заводчика хересских лошадей. Снимки этого элегантного морщинистого старика время от времени появлялись в журналах: на заднем плане всегда винные бочки или бычьи головы, украшающие стены его дома, битком набитого коврами, книгами, картинами и керамикой. В семье были и другие дети, но Патрисия оказалась, что называется, паршивой овцой. Дело о торговле наркотиками на Коста-дель-Соль, русская мафия и несколько трупов. Ее жениха, носителя трех или четырех фамилий[52], застрелили, а сама она чудом осталась жива, получив два пулевых ранения, из-за которых провела в больнице полтора месяца. Тереса видела у Патрисии эти шрамы в душе и когда она раздевалась в камере: две звездочки сморщенной кожи на спине, рядом с левой лопаткой, на расстоянии ладони одна от другой. Еще один шрам, покрупнее — след выходного отверстия одной из пуль, — находился спереди, пониже ключицы. Вторую пулю, расплющившуюся о кость, извлекли на операционном столе. Бронебойная, сказала Патрисия, когда Тереса, в первый раз увидевшая ее шрамы, уставилась на них. Была бы разрывная, мы бы сейчас с тобой тут не сидели. И закрыла тему, усмехнувшись так, словно речь шла о чем-то забавном. В сырые дни эта вторая рана у нее болела, как и у Тересы ее свежий перелом под слоем гипса.

— Как тебе Эдмон Дантес?

— Эдмон Дантес — это я, — ответила Тереса почти серьезно и увидела, как морщинки вокруг глаз Патрисии обозначились заметнее, а сигарета в углу рта дрогнула от улыбки.

— И я тоже, — сказала Патрисия. — И все они, — не открывая глаз, добавила она, кивнув на женщин во дворе. — Невинные и девственные, мечтающие о сокровище, которое ожидает нас, когда мы отсюда выйдем.

— Аббат Фариа умер, — заметила Тереса, глядя на раскрытые страницы книги. — Бедный старик.

— Вот видишь. Такое бывает — одним приходится умирать, чтобы жили другие.

Мимо них прошли несколько заключенных, отмеряя пресловутые двести тридцать шагов до стены. Из самых крутых — шестерка из группы Трини Санчес, известной также под кличкой Макоки III. Маленькая, смуглая, вся в татуировках, агрессивная, с мужскими повадками, Трини, буквально не вылезавшая из карцера, отбывала срок по Статье 10: четырнадцать лет за поножовщину с другой женщиной из-за полуграммовой дозы героина. Эти любят девочек, предупредила Тересу Патрисия в первый раз, когда они встретились с этой компанией в коридоре женского отделения: Трини сказала что-то — Тереса не разобрала, — а остальные дружно рассмеялись, подмигивая друг другу. Но ты особо не беспокойся, Мексиканка. Они только попользуются тобой, если ты им разрешишь. Тереса не разрешила, и после нескольких тактических маневров в душе, в уборной и во дворе, включая попытку социального сближения при помощи улыбок, сигарет и сгущенного молока на столе за ужином, каждая птичка вновь вернулась на свою ветку. Теперь Макоки III и ее девочки смотрели на Тересу издали, не пытаясь осложнять ей жизнь. В конце концов, ее сокамерницей была Лейтенант О’Фаррелл. Так что, говорили они между собой, у Мексиканки все в полном порядке.

— Пока, Лейтенант.

— Пока, сучки.

Патрисия даже глаз не открыла, продолжая лежать с заложенными за голову руками. Женщины шумно рассмеялись, добродушно отпустив пару крепких словечек, и пошли своей дорогой. Тереса проводила их глазами, потом перевела взгляд на подругу. Ей не понадобилась много времени, чтобы понять: Патрисия О’Фаррелл занимает среди заключенных привилегированное положение — у нее водились деньги, превышавшие официально дозволенную сумму, она получала посылки с воли, а все это в условиях тюрьмы позволяет располагать к себе людей. Даже надзирательницы обращались с нею корректнее, нежели с остальными. Однако, помимо этого, она обладала авторитетом иного свойства. С одной стороны, человек образованный — важное отличие в таком месте, как это, где у большинства за душой была только начальная школа. Патрисия говорила правильным языком, читала книги, зналась с людьми достаточно высокого уровня, поэтому не было ничего странного в том, что заключенные обращались к ней за помощью, когда требовалось составить какое-нибудь ходатайство или другой официальный документ, которыми обычно занимаются адвокаты, а таковых тут не водилось — бесплатные куда-то исчезали, когда дело наверняка тянуло на приговор, а некоторые даже раньше. Да не было и средств, чтобы оплатить их услуги. А еще она доставала наркотики — от разноцветных таблеток до кокаина и «шоколада», и у нее всегда была бумага или фольга на приличную самокрутку для какой-нибудь товарки. Кроме того, она не из тех, кто позволяет собой помыкать. Рассказывали, что вскоре после ее прибытия в Эль-Пуэрто одна из уже давно сидевших женщин принялась ее задирать; О’Фаррелл выдержала эту провокацию, не произнеся ни слова, а на следующее утро, когда все заключенные, голые, заходили в душ, подстерегла эту женщину и приставила ей к шее заточку, сделанную из стержня петли пожарного шкафчика. Никогда больше, дорогуша, сказала она, глядя на нее в упор; сверху на них лилась вода, а остальные заключенные собрались вокруг, как у телевизора во время мыльной оперы, хотя потом все клялись своими покойными родными, что не видели ничего. Да и сама виновница провокации, по прозвищу Валенсийка, имевшая репутацию крутой, была с ними совершенно согласна.

Лейтенант О’Фаррелл. Заметив, что Патрисия открыла глаза и смотрит на нее, Тереса медленно отвела взгляд, чтобы сокамерница не проникла в ее мысли. Зачастую самые молоденькие и беззащитные искали покровительства какой-нибудь ветеранши, которую остальные уважали или боялись, в обмен на услуги, вполне понятные при отсутствии мужчин. Патрисия никогда не заводила разговора ни о чем таком, но иногда Тереса ловила ее взгляд — пристальный и немного задумчивый, как будто, глядя на нее, Лейтенант О’Фаррелл на самом деле думала о другом. Ей уже довелось ощущать на себе такие взгляды, когда она только прибыла в Эль-Пуэрто — лязг замков, запоров и дверей, эхо шагов, безликие голоса надзирательниц и этот запах женщин, запертых в ограниченном пространстве, отвратительно грязная одежда, плохо проветриваемые матрацы, еда, отдающая прогорклым маслом, пот и жавель[53], — в первые вечера, когда она раздевалась или садилась на толчок отправить свои естественные потребности, поначалу злясь из-за невозможности сделать это без свидетелей (со временем привыкла), — шлепанцы, спущенные до колен джинсы, — а Патрисия молча смотрела на нее со своей койки, опустив на живот, обложкой вверх, книгу, которую читала — у нее их была целая полка, — все время изучая ее с головы до ног, день за днем, неделя за неделей, да и до сих пор. Иногда делала это, как сейчас, когда открыла глаза и смотрела на нее — после того, как мимо прошли девочки Трини Санчес по прозвищу Макоки III.

Тереса снова взялась за книгу. Эдмона Дантеса только что сбросили с обрыва, привязав к ногам ядро: стражники полагали, что имеют дело с мертвым телом старого аббата. Она жадно прочла:

 

Кладбищем замка Иф было море.

 

Надеюсь, он выберется из этой передряги, подумала она, торопливо переходя к следующей странице и следующей главе. Дантес, оглушенный, почти задохнувшийся, все же догадался сдержать дыхание: черт побери. Хоть бы ему удалось выплыть, и вернуться в Марсель, и отомстить этим трем сукиным сынам, они ведь называли себя его друзьями, мерзавцы, а сами продали его, да еще так подло.

Тереса никогда не представляла себе, что книга может настолько поглотить ее внимание — до того, что ей захочется успокоиться и снова продолжать читать с того самого места, где остановилась, заложив страницу спичкой, чтобы не потерять ее. Патрисия дала ей книгу после долгих разговоров на эту тему; Тересу поражало, что она может столько времени тихонько сидеть или лежать, глядя на страницы своих книг, что все это умещается у нее в голове и она предпочитает книги мыльным операм (сама Тереса очень любила мексиканские телесериалы, доносившие до нее дыхание далекой родины), фильмам и конкурсам, которые с восторгом смотрели другие заключенные, битком набиваясь в зал, где стоял телевизор. Книги — это двери, что выводят тебя из четырех стен , говорила Патрисия. Они учат тебя, воспитывают, с ними ты путешествуешь, мечтаешь, воображаешь, проживаешь другие жизни, а свою умножаешь в тысячу раз. Подумай, Мексиканочка, кто еще даст тебе больше за меньшую цену. А еще они помогают справляться со многими неприятными вещами — призраками, одиночеством и прочей дрянью. Иногда я думаю; как же вы справляетесь со всем этим — вы, те, кто не читает? Однако она никогда не говорила «Ты должна прочесть то-то и то-то» или «Взгляни-ка на эту книгу»: она ждала, когда Тереса решится сама. В один прекрасный день Патрисия застала ее роющейся в двух-трех десятках книг, состав которых она время от времени обновляла — кое-что брала в тюремной библиотеке, кое-что заказывала тем из заключенных, кто пользовался большей свободой, кое-что присылали друзья или родственники. Такое повторилось несколько раз, и вот однажды Тереса сказала: мне бы хотелось почитать, я ведь никогда не читала. У нее в руках был томик, озаглавленный «Ночь нежна» или что-то в этом роде. Ее привлекло название — показалось ей ужасно романтическим, — а кроме того, на обложке была красивая картинка; изящная худенькая девушка в шляпе, очень похожая на модниц двадцатых годов. Но Патрисия покачала головой, отобрала у нее книгу и сказала: погоди, всему свое время, прежде ты должна прочесть другую, которая будет тебе больше по душе.

На другой день они отправились в тюремную библиотеку и попросили у Марселы Кролика, заведующей — Кролик было ее прозвище: она налила свекрови в бутылку из-под вина моющее средство этой марки, — ту самую книгу, которая сейчас была в руках у Тересы. В ней говорится о заключенном, таком же, как мы, пояснила Патрисия, заметив, как забеспокоилась Тереса при виде такой толстой книги. Кстати, обрати внимание: издательство «Порруа», Мексика. Она оттуда же, откуда и ты. Вы просто предназначены друг для друга.

На другом конце двора происходила небольшая ссора. Несколько арабок и молодых цыганок с распущенными гривами крыли друг друга на чем свет стоит.

С места, где это происходило, было видно зарешеченное окно мужского отделения, откуда заключенные мужчины обычно перекрикивались или обменивались знаками со своими женами и подругами. В этом уголке заваривалось немало тюремных идиллий (заключенный, работавший каменщиком, умудрился обрюхатить одну из женщин за те три минуты, что понадобились надзирателям, чтобы обнаружить их), и его частенько посещали дамы, у которых имелись романтические интересы по ту сторону стены и колючей проволоки.

Сейчас три-четыре женщины ругались всласть и уже начинали размахивать руками — ссора вспыхнула из-за ревности или спора за самое удобное место на этой импровизированной наблюдательной площадке, — а стоявший наверху часовой перегнулся со своей вышки, чтобы посмотреть, в чем дело. Тереса уже убедилась, что в тюрьме женщины становятся смелее и решительнее некоторых мужчин. Местные дивы красились, делали себе прически у заключенных-парикмахерш и любили выставлять напоказ драгоценности — особенно те, кто по воскресеньям ходил к мессе (сама Тереса, не задумываясь и не рассуждая, перестала делать это после гибели Сантьяго Фистерры) и работал на кухне или там, где можно было хоть как-то пообщаться с мужчинами. Это тоже служило поводом для ревности, ссор и сведения счетов. Тереса видела, как женщины жестоко избивают друг друга из-за сигареты, кусочка омлета — яйца не входили в тюремное меню, поэтому ради них все готовы были чуть ли не на убийство, — из-за резкого слова или неуместного вопроса: они дрались кулаками и ногами, в кровь разбивая жертве лицо и голову. Поводом могла стать кража наркотиков или еды: банок с консервами, кокаина или таблеток, утащенных во время приемов пищи из камер, когда те оставались пустыми. Или неподчинение неписаным законам, управлявшим тюремной жизнью. Около месяца назад одну стукачку, убиравшую в комнате надзирательниц и пользовавшуюся этой возможностью, чтобы доносить на своих товарок, избили смертным боем в общей уборной во дворе: не успела она поднять юбку, как на нее навалились четыре женщины, а остальные в это время загораживали дверь; потом, конечно же, оказалось, что никто ничего не видел и не слышал, а доносчица до сих пор валялась в тюремной больнице с несколькими сломанными ребрами, да еще челюсть у нее была скреплена проволокой.

Ссора в дальнем углу двора продолжалась. Из-за решетки парни из мужского отделения подбадривали дерущихся, а через двор бегом неслись начальница женского с двумя надзирательницами, чтобы разнять их.

Рассеянно скользнув по ним глазами, Тереса вернулась к Эдмону Дантесу, в которого была просто влюблена. И, переворачивая страницы — беглеца только что подобрали в море рыбаки, — она ощущала пристальный взгляд Патрисии О’Фаррелл, смотревшей на нее также, как та женщина, что уже столько раз наблюдала за ней затаившись среди теней или в глубине зеркал.

 

***

 

Ее разбудил стук дождя за окном, и она распахнула глаза в сером рассветном полумраке, охваченная ужасом; ей показалось, что она снова в море, рядом с камнем Леона, в центре черной сферы, падающей в глубину — также, как падал Эдмон Дантес, окутанный саваном аббата Фариа. После камня, и удара, и все поглотившей вслед за этим ночи, и дней, последовавших за пробуждением в больнице с загипсованной до самого плеча рукой, ссадинами и царапинами по всему телу, она мало-помалу — слова, оброненные врачами и медсестрами, визит двух полицейских и женщины из какой-то социальной службы, вспышка фотоаппарата, пальцы, испачканные краской после взятия отпечатков — восстановила для себя подробности происшедшего. Однако всякий раз, когда кто-нибудь произносил имя Сантьяго Фистерры, она отключала мозг. Все это время успокоительные и собственное душевное состояние держали ее в полудреме, отвергающей какую бы то ни было работу мысли. Первые четыре-пять дней она ни секунды не хотела думать о Сантьяго, а когда воспоминание все же приходило к ней, она отстраняла его, погружаясь в эту полудремоту, в значительной степени добровольную. Нет, нет, шептала она про себя. Еще не время. До тех пор, пока однажды утром, открыв глаза, она не увидела Оскара Лобато, журналиста из «Диарио де Кадис» и друга Сантьяго, сидевшего возле ее кровати. А у двери, прислонившись к стене, стоял еще один человек, чье лицо показалось ей смутно знакомым.

Именно тогда — этот человек молча слушал, и она сначала подумала, что это полицейский, — она услышала из уст Лобато и приняла то, о чем, в общем-то, уже почти знала или догадывалась: в ту ночь «Фантом» на скорости пятьдесят узлов налетел на камень и разбился вдребезги, Сантьяго погиб при столкновении, а ее вместе с обломками катера подбросило в воздух, при падении она сломала руку от удара о воду и ушла под нее на пять метров.

Как я выплыла, спросила она, и собственный голос прозвучал для нее странно, словно принадлежал не ей.

Лобато улыбнулся; улыбка смягчила его жесткие черты, отметины на лице и выражение живых, быстрых глаз, когда он перевел их на человека, молча стоявшего у стены и смотревшего на Тересу с любопытством, почти что с робостью.

— Это он тебя вытащил.

И тут Лобато поведал ей, что произошло после того, как она потеряла сознание. После столкновения со скалой и падения она несколько секунд находилась на поверхности воды, под прожектором вертолета, который снова зажегся. Пилот передал управление своему напарнику, бросился в море с трехметровой высоты и уже в воде стащил шлем и спасательный жилет, чтобы нырнуть поглубже — туда, где захлебывалась Тереса.

Потом вытолкнул ее на поверхность, где взвихренный лопастями ротора воздух взбивал горы пены, и дотащил до берега, пока таможенный катер разыскивал то, что осталось от Сантьяго Фистерры (самые крупные из найденных кусков «Фантома» не превышали восьмидесяти сантиметров в длину), а по шоссе приближались огни машины «скорой помощи». Пока Лобато рассказывал, Тереса не отрывала глаз от лица человека у стены, а тот стоял, не раскрывая рта, даже не кивая, как будто все, о чем говорил журналист, произошло с кем-то другим. И в конце концов она узнала его: один из четырех таможенников, которых она видела в таверне Куки в тот вечер, когда гибралтарские контрабандисты отмечали чей-то день рождения. Он захотел прийти со мной, чтобы увидеть твое лицо, объяснил Лобато. И она тоже смотрела в лицо ему — пилоту вертолета таможенной службы, который убил Сантьяго и спас ее.

Смотрела и думала: мне нужно запомнить этого человека; потом я решу, что с ним делать, если мы встретимся снова — постараться убить его, если получится, или сказать: мир, скотина , пожать плечами и разойтись, как в море корабли. Потом она спросила о Сантьяго — что с его телом; тот, у стены, отвел глаза, а Лобато, печально поджав губы, сказал, что гроб сейчас на пути в О-Грове, его родную деревню. Хороший был парень, добавил он, и, глядя на него, Тереса подумала, что, пожалуй, сказал он это искренне: они общались, пили вместе, и, может, он и вправду любил Сантьяго. Именно в этот момент она заплакала — тихо, молча, потому что теперь думала о мертвом Сантьяго и видела его лицо, неподвижное, с закрытыми глазами, когда он спал, прижавшись головой к ее плечу. Она вдруг спохватилась: как же мне теперь быть с этим чертовым парусником, который стоит на столе в нашем доме в Пальмонесе, недоделанный — ведь теперь-то уж его никто не доделает. И она поняла, что осталась одна во второй раз, а в каком-то смысле — навсегда.

 

***

 

— Именно О’Фаррелл действительно изменила ее жизнь, — повторила Мария Техада.

Последние сорок пять минут она рассказывала мне, что, как и почему. Потом отправилась на кухню, вернулась с двумя стаканами травяного чая и выпила один сама, пока я просматривал свои записи и переваривал услышанное. Бывшая сотрудница социальной службы тюрьмы Эль-Пуэрто-де-Санта-Мария была живой коренастой женщиной с длинными полуседыми волосами, которые она не красила, добродушным взглядом и твердой линией рта. На ней были круглые очки в металлической оправе, на руках — золотые кольца; я насчитал как минимум десяток. По моим прикидкам, этой женщине в спортивном костюме и тапочках было где-то около шестидесяти. Тридцать пять из них она проработала в исправительных учреждениях провинций Кадис и Малага. Встретиться с ней оказалось нелегко, поскольку она недавно вышла на пенсию, но Оскар Лобато выяснил, где ее можно найти. Я отлично помню обеих, сказала она, когда я по телефону объяснил ей суть дела. Приезжайте в Гранаду и поговорим. Она принимала меня на террасе своего домика, расположенного в нижней части Альбайсина[54]; с одной стороны раскинулся весь город и долина реки Хениль, с другой над кронами деревьев возвышалась Альгамбра[55], позолоченная лучами утреннего солнца. Дом был полон света и кошек: на диване, в коридоре, на террасе.

По меньшей мере, полдюжины живых — вонь стояла страшная, несмотря на распахнутые окна — плюс еще штук двадцать в виде картин, фарфоровых и деревянных фигурок. Кошки были даже на коврах и вышитых подушечках, а среди белья, сушившегося на террасе, висело махровое полотенце с изображением кота Сильвестра. И пока я перечитывал свои заметки и смаковал травяной чай, одно полосатое существо рассматривало меня с высоты комода так, словно мы были давними знакомыми, а еще одно, толстое, серое, кралось ко мне по ковру, как заправский охотник, видящий в шнурках моих ботинок свою законную добычу.

Остальные лежали, сидели и бродили по всему дому. Я терпеть не могу этих зверьков, на мой взгляд, чересчур тихих и чересчур умных — нет ничего лучше тупой преданности глупого пса, — но делать нечего. Работа есть работа.

— О’Фаррелл открыла ей глаза на нее самое, — рассказывала моя собеседница, — на то, чего она в себе даже не подозревала. И даже начала немножко воспитывать ее… На свой лад.

На ломберном столике перед ней лежала горка тетрадей, в которых она год за годом вела записи, связанные с работой.

— Я их просмотрела перед вашим приездом, — сказала она. — Чтобы освежить память. — Потом показала несколько страниц, исписанных плотным округлым почерком: личные данные, даты, посещения, беседы. Некоторые пункты были подчеркнуты. — Наблюдения, — пояснила она. — В мою задачу входило оценивать их настроения, происходящие в них перемены, помогать найти что-нибудь на будущее. Ведь там, в тюрьме, есть женщины, которые сидят сложа руки, а есть такие, которые предпочитают чем-то заниматься. Вот я и оказывала им содействие. Тереса Мендоса Чавес и Патрисия О’Фаррелл Мека. Обе были КОН: аббревиатура от «картотека особого наблюдения». В свое время об этой парочке было немало разговоров.

— Они были любовницами?

Она закрыла тетради и посмотрела на меня долгим оценивающим взглядом. Несомненно, пыталась решить, чем вызван мой вопрос; нездоровым любопытством или профессиональным интересом.

— Не знаю, — ответила она наконец. — Конечно, среди девушек ходили слухи. Но подобные слухи ходят всегда. О’Фаррелл была бисексуалкой. Это как минимум. Известно, что до прибытия Мендосы она имела связь с несколькими заключенными, но касательно их двоих я ничего не могу утверждать.

Помусолив шнурки моих ботинок, толстый серый кот принялся тереться о брюки, оставляя на них клочья шерсти. Я стоически терпел, покусывая кончик шариковой ручки.

— Сколько времени они просидели в одной камере?

— Год, а потом освободились с разницей в несколько месяцев. Мне довелось общаться с обеими. Мендоса — молчаливая, почти робкая, очень наблюдательная, очень осторожная, а из-за этого своего мексиканского акцента казалась такой тихоней, прямо паинькой… Кто бы мог подумать, правда?.. О’Фаррелл — полная противоположность: без особых моральных устоев, раскованная, держалась всегда полувысокомерно, полуразвязно. Много повидавшая. Этакая аристократка-бродяга, снисходящая до простого народа. Она умела пользоваться деньгами, а это много значит в тюрьме.

Поведение безупречное — за все три с половиной года, что она провела за решеткой, ни одного наказания, представьте себе, и это несмотря на то, что она приобретала и употребляла наркотики… Я же говорю вам: она была чересчур умна, чтобы самой себе создавать проблемы. Похоже, смотрела на свое заключение как на что-то вроде каникул, от которых не отвертеться, и просто ждала, когда закончатся, не слишком портя себе нервы.

Кот, теревшийся о мои брюки, вонзил когти сквозь носок мне в ногу, так что пришлось прогнать его аккуратным пинком, стоившим мне нескольких секунд порицающего молчания со стороны его хозяйки.

— Как бы то ни было, — продолжала она после неловкой паузы, позвав кота к себе на колени: — Иди сюда, Анубис, красавчик… О’Фаррелл была взрослой женщиной, сложившейся личностью, и новенькая оказалась под ее сильным влиянием: ну еще бы, хорошая семья, деньги, фамилия, культура… Благодаря сокамернице, Мендоса открыла для себя пользу образования. Это было положительной стороной ее влияния: О’Фаррелл внушила Мендосе желание вырасти над собой, измениться. И та начала читать, стала учиться. Обнаружила, что вовсе не нужно зависеть от мужчины. У нее были способности к математике, и она стала их развивать — вы же знаете, образовательные программы для заключенных, а в то время участие в них позволяло еще и сократить себе срок. Всего за год она окончила курс элементарной математики, родного языка и правописания, заметно продвинулась в английском. Читала запоем, все подряд, и к концу срока у нее в руках можно было увидеть и Агату Кристи, и какую-нибудь книгу о путешествиях или научно-популярное издание. А вдохновляла ее О’Фаррелл. Адвокатом Мендосы был один гибралтарец, который бросил ее на произвол судьбы вскоре после того, как она оказалась в тюрьме; по всей видимости, он же прибрал к рукам и ее деньги — не знаю, много их было или мало. В Эль-Пуэртоде-Санта-Мария ее ни разу не навестил не только ни один мужчина — некоторые заключенные раздобывали себе фальшивые свидетельства о сожительстве, чтобы их могли посещать мужчины, — но и вообще никто.

Она была абсолютно одна. Так что это О’Фаррелл помогла ей с бумагами и всем прочим, чтобы выхлопотать освобождение под надзор. Будь на ее месте другой человек, может, все сложилось бы иначе. Выйдя на свободу, Мендоса сумела найти себе приличную работу: она быстро обучалась, плюс к тому — хорошая интуиция, спокойная голова и высокий коэффициент интеллекта… — Бывшая сотрудница социальной службы снова заглянула в одну из тетрадей. — Намного больше ста тридцати. К сожалению, ее подруга О’Фаррелл была слишком испорченной. Определенные пристрастия, определенные знакомства. Ну, вы понимаете, — она взглянула на меня так, будто сомневалась, что я понимаю, — определенные пороки. Среди женщин, продолжала она, известные влияния и отношения гораздо сильнее, чем среди мужчин. А кроме того, было то, о чем говорили: эта история с пропавшим кокаином и все остальное. Хотя в тюрьме, — красавчик Анубис мурлыкал, поскольку хозяйка, говоря все это, гладила его по спине, — всегда можно услышать сотни подобных историй. В общем, никто не поверил, что это правда. — Она помолчала, задумавшись, потом повторила, не переставая гладить кота:

— Абсолютно никто.

Даже теперь, по прошествии девяти лет и несмотря на все материалы, опубликованные на этот счет, бывшая сотрудница социальной службы была по-прежнему убеждена, что история с кокаином — просто легенда.

— Но видите, как бывает… Сначала О’Фаррелл заставила Мексиканку измениться, а потом, как говорят, Мексиканка целиком и полностью завладела жизнью О’Фаррелл. Вот и доверяй после этого тихоням.

 

***

 

Перед моим мысленным взором всегда стоит этот молодой воин, бледный, с горящими черными глазами, и, когда за мной прилетит ангел смерти, я, наверное, узнаю в нем Селима.

 

В день, когда ей исполнилось двадцать пять лет — неделей раньше ей окончательно сняли гипс с руки, — Тереса отметила закладкой пятьсот семьдесят девятую страницу книги, которая так ее зачаровала; никогда прежде она не думала, что человек может настолько погружаться в то, что читает, — так, что читатель и герой сливаются в одно целое. Пати О’Фаррелл была права: романы куда больше, чем кино или телефильмы, позволяют пережить то, для чего не хватило бы целой жизни. Именно это странное волшебство приковывало ее к томику, страницы которого начинали рассыпаться от старости. Пати отдала его в переплет, чем обрекла Тересу, прервавшую чтение на главе XXXVII под названием «Катакомбы Сан-Себастьяно», на пять дней нетерпеливого ожидания: потому что, сказала она, дело ведь не только в том, чтобы читать книги, Мексиканка, но и в физическом удовольствии и внутреннем утешении, которые мы испытываем, держа их в руках. И вот, желая сделать для Тересы еще большими это удовольствие и это утешение, Пати отправилась, с книгой в тюремную переплетную мастерскую и велела, чтобы книжные тетрадки расшили, затем снова осторожно сшили, сделали новые картонные крышки, приклеили к ним форзац из набивной бумаги и, наконец, вставили все это в красивый переплет из коричневой кожи с золотыми буквами на корешке: Александр Дюма, а пониже — «Граф Монте-Кристо». А совсем внизу, тоже золотыми, но совсем мелкими буковками, было вытиснено: ТМЧ — инициалы полных имени и фамилии Тересы.

— Это мой подарок к твоему дню рождения.

Так сказала Пати О’Фаррелл, возвращая ей книгу за завтраком, после первой утренней поверки. Книга была замечательно переплетена, и когда в руках Тересы снова оказался знакомый томик, такой тяжелый и нежный на ощупь в своей новой обложке, с этими золотыми буквами, она испытала то особое удовольствие, о котором говорила ее подруга. А Пати смотрела на нее, облокотясь на стол — в одной руке чашка отвара из цикория, в другой зажженная сигарета, — наблюдала за ее радостью. И повторила: с днем рождения, — и другие заключенные тоже принялись поздравлять Тересу: чтоб ты встретила следующий день рождения на свободе, сказала одна, и чтоб под боком у тебя был здоровенный жеребец, который пел бы тебе серенады, пока ты просыпаешься, и чтобы я могла увидеть все это. А потом, вечером, после пятой поверки, вместо того, чтобы спуститься в столовую к ужину — нечто отвратительное в панировке и перезрелые, как обычно, фрукты, — Пати договорилась с надзирательницами насчет маленькой частной вечеринки в камере, и они ставили кассеты с песнями Висенте Фернандеса, Чавелы Варгас и Пакиты ла дель Баррио и другие в том же духе, а потом, закрыв дверь, Пати вытащила бутылку текилы, раздобытую бог весть какими ухищрениями, настоящую «Дон Хулио», которую кто-то из надзирательниц тайком принес ей, предварительно получив на руки сумму, впятеро превышавшую ее стоимость, и они распили ее втихаря, наслаждаясь текилой и тем, что нарушают запрет, в компании нескольких товарок, присоединившихся к ним и рассевшихся на койках и даже на толчке, как Кармела, немолодая, крупная цыганка, специализировавшаяся на кражах в магазинах, которая убирала у Пати и стирала ее простыни — а также белье Тересы, пока рука у нее была в гипсе, — взамен чего Лейтенант О’Фаррелл ежемесячно пополняла ее карман небольшими взносами. С нею пришли Кролик, библиотекарша-отравительница, Чарито, виртуозная карманница, орудовавшая на ярмарках, и Пепа Труэна, иначе Черная лапа, которая прикончила своего благоверного ножом для резки ветчины в их же собственном баре и весьма гордо рассказывала, что развод стоил ей двадцати лет и одного дня тюрьмы, но зато ни одного дуро[56].

Чтобы отметить снятие гипса, Тереса надела на нее свой серебряный браслет-недельку, и при каждом глотке его тонкие кольца весело позванивали. Праздник продолжался до самой одиннадцатичасовой поверки. Была игра в карты, были банки с консервами, и таблетки, чтобы «развеселить передок» — как сочно выразилась Кармела, покровительственно посмеиваясь на правах старшей, — и тоненькие самокрутки гашиша, сделанные из одной довольно толстой, и шутки, и смех, а Тереса думала: вот тебе Испания, вот тебе Европа со всеми их чертовыми правилами, со всей их историей и взглядами через плечо на продажных мексиканцев, здесь, мол, даже пива невозможно раздобыть, а вот на тебе — и таблетки, и «шоколад», и бутылочка время от времени: ничего этого не лишают себя те, кто находит сговорчивую надзирательницу и имеет чем заплатить за услуги.

А у Пати О’Фаррелл было чем платить. Она председательствовала на этом празднике в честь Тересы как бы чуть со стороны, все время наблюдая за ней сквозь дым, с улыбкой на губах и в глазах и таким видом, словно все происходящее не имеет к ней никакого отношения, как любящая мама, устроившая своей дочурке день рождения с гамбургерами, друзьями и клоунами; а Висенте Фернандес пел о женщинах и предательстве, надтреснутый голос Чавелы под звуки выстрелов разливал текилу по полу ресторанчиков, и Пакита ла дель Баррио рычала:

 

Не упрекая тебя ни словом,

как верный пес, у ног твоих…

 

Тереса чувствовала, как эта музыка и эти песни, донесшиеся до нее с далекой родины, и эта дымящаяся в пальцах сигарета окутывают ее сознание грустью и теплом; еще бы сюда группу уличных музыкантов да бутылку пива «Пасифико» в руки, и ей показалось бы, что она дома. За твои двадцать пять годков, красавица, подняла тост цыганка Кармела. И когда на кассете Пакита запела «Я трижды тебя обманула» и дошла до припева, все, уже сильно навеселе, подхватили:

 

В первый раз я еще боялась,

а во второй — улыбалась,

а в третий — громко смеялась…

 

Я трижды тебя обманула, сукин сын, вставила от себя, срывая голос, Пепа Труэно — несомненно, в память о своем покойном супруге. Так они веселились, пока не появилась с недовольным видом одна из надзирательниц и не объявила, что празднику конец; но праздник продолжился позже, когда уже были заперты двери и решетки, а они остались вдвоем, в почти темной камере, и косой свет лампы, поставленной на пол возле умывальника, выхватывал из теней вырезанные из журналов портреты киноартистов и певцов, пейзажи, туристскую карту Мексики, украшавшие зеленую стену, и окошко с занавесками, которые им сшила карманница Чарито своими искусными и к этому делу руками; тогда Пати извлекла из-под своей койки еще одну бутылку текилы и мешочек и сказала: это для нас с тобой, Мексиканка, кто умеет делить, тот всегда прибережет для себя лакомый кусочек. И под голос Висенте Фернандеса, в тысячный раз поющего с мексиканским надрывом «Божественные женщины», под пьяные рулады Чавелы, предупреждающей: «Не угрожай мне, не угрожай мне», — они стали пить текилу из горлышка, передавая друг другу бутылку, и приготовили себе белые дорожки на обложке какой-то книги; а потом Тереса, с побелевшим от порошка носом, сказала: все было потрясающе, спасибо за этот день рождения, мой Лейтенант, у меня еще никогда в жизни, и так далее. Пати мотнула головой, как бы говоря: да полно, ничего особенного, и со странным выражением лица, словно думая о чем-то другом, сказала: а сейчас, если ты не против, Мексиканка, я и себе доставлю немножко удовольствия, — и, сбросив туфли и юбку, темную, широкую, очень красивую юбку, которая шла ей, и оставшись в одной кофточке, улеглась на свою койку. Оторопевшая Тереса сидела с бутылкой «Дона Хулио» в руке, не зная, что делать и куда смотреть, пока Пати не сказала: ты могла бы помочь мне, девочка, вдвоем эти вещи получаются лучше. Тереса тихонько покачала головой. Ты же знаешь, это не по мне, пробормотала она. И хотя Пати не настаивала, через некоторое время она поднялась, не выпуская из рук бутылку, и, подойдя, присела на край койки подруги, которая медленно ласкала себя рукой меж раздвинутых бедер, не отрывая глаз от глаз Тересы в зеленоватом полумраке камеры. Тереса передала ей бутылку, Пати взяла ее свободной рукой, отхлебнула текилы и вернула бутылку Тересе, по-прежнему не отводя от нее взгляда. Потом Тереса улыбнулась и сказала: еще раз спасибо за день рождения, Пати, и за книгу, и за праздник. А Пати не отрывала от нее глаз, шевеля ловкими пальцами меж обнаженных бедер. И тогда Тереса наклонилась к подруге, тихонько повторила «спасибо» и нежно, едва касаясь, поцеловала ее в губы — это длилось всего пару секунд, — и ощутила губами, как Пати, затаив дыхание, несколько раз вздрогнула. Потом застонала, вдруг широко раскрыла глаза и застыла, не переставая смотреть на Тересу.

 

***

 

Перед рассветом ее разбудил голос Пати:

— Его больше нет, Мексиканка.

Они почти не говорили о нем. О них. Тереса была не из тех, кто легко пускается в откровения. Так, отдельные фразы — случайно, к слову. Однажды произошло то, как-то раз случилось это. На самом деле она избегала говорить и о Сантьяго, и о Блондине Давиле. Избегала даже думать подолгу об одном или о другом. У нее не осталось даже фотографий — немногие, где она была снята вместе с галисийцем, делись неведомо куда — кроме той, с Блондином, разорванной пополам: девчонка наркомафиозо, казалось, уже много веков назад ушедшая далеко-далеко. Иногда в мыслях оба ее мужчины сливались воедино, и это не нравилось ей.

Словно она одновременно изменяла обоим.

— Дело не в этом, — ответила она.

В камере было темно, за окном еще не начало сереть. Оставалось два или три часа до того момента, как загремят о дверь ключи дежурной надзирательницы, пришедшей будить заключенных на первую поверку, и они, приведя себя в порядок, примутся стирать трусики, футболки, носки и развешивать их сушиться на палках от метел, приделанных к стене наподобие вешалок.

Тереса услышала, как ее сокамерница ворочается на койке. Через некоторое время она тоже легла иначе, стараясь заснуть. Где-то далеко, за металлической дверью и длинным коридором женского отделения, послышался голос. Я люблю тебя, Маноло, крикнула женщина. Я люблю тебя, Маноло, передразнил голос поближе. И я тоже его люблю, насмешливо прозвучал третий голос. Потом раздались шаги надзирательницы, и опять воцарилась тишина. Тереса в ночной рубашке лежала на спине, с открытыми в темноте глазами, ожидая, когда страх, неотвратимый и пунктуальный, явится на их ежеутреннее свидание, как только первый свет забрезжит за окном камеры, за занавесками, сшитыми карманницей Чарито.

— Мне хотелось бы тебе кое-что рассказать, — произнесла Пати.

И замолчала, будто больше ничего сказать не хотела или не была уверена, следует ли это рассказывать, а может, ждала какого-то отклика от Тересы. Но та не ответила ничего: ни «расскажи», ни «не надо». Лежала неподвижно, глядя в ночь.

— У меня там, на воле, спрятан клад, — наконец снова заговорила Пати.

Тереса услышала собственный смех прежде, чем поняла, что смеется.

— Ну надо же, — отозвалась она. — Прямо как у аббата Фариа.

— Точно, — теперь и Пати рассмеялась. — Но только я не собираюсь здесь умирать… На самом деле я не собираюсь умирать нигде.

— А что за клад? — поинтересовалась Тереса.

— В двух словах: кое-что пропало, и все это искали, но никто не нашел, потому что тех, кто это спрятал, больше нет в живых… Прямо как в кино, правда?

— По-моему, совсем не как кино. Это как в жизни.

Некоторое время обе молчали. Я не уверена, думала Тереса. Не уверена, что хочу выслушивать твои откровения, Лейтенант. Может, оттого, что ты знаешь больше меня, умнее меня и старше годами, и вообще мне далеко до тебя во всем, и я замечаю, что ты всегда смотришь на меня так, как ты смотришь; или, может, оттого, что меня вовсе не радует, что ты доходишь — кончаешь, как вы здесь говорите, — когда я тебя целую. Если человек устал, есть вещи, которых ему лучше не знать.

А я сегодня ночью очень устала — может, потому, что чересчур много пила, курила и нюхала, и вот теперь из-за этого не сплю. И в этом году я тоже очень устала.

И в этой жизни. Сейчас, на сегодняшний день, слова «завтра» не существует. Мой адвокат приходил ко мне только один раз. С тех пор я получила от него одно-единственное письмо: он писал, что вложил деньги в какие-то картины, что они сильно обесценились и что денег не осталось даже мне на гроб, если я вдруг умру.

Но, честное слово, мне наплевать. В том, что я торчу здесь, только один плюс: есть лишь то, что есть, и это позволяет не думать о том, что я оставила снаружи. Или о том, что ожидает меня там.

— Такие клады всегда опасны, — сказала она.

— Конечно, опасны. — Пати говорила очень тихо, медленно, будто обдумывая каждое слово. — Я и сама заплатила дорого… В меня стреляли, ты же знаешь. Бум, бум. И вот я здесь.

— Так что там с этим чертовым кладом, Лейтенант Пати О’Фариа?

Они снова рассмеялись в темноте. Потом в изголовье койки Пати затеплился огонек она зажгла сигарету.

— Я в любом случае пойду его добывать, — ответила она, — когда выберусь отсюда.

— Но зачем тебе? У тебя ведь есть деньги.

— Не столько, сколько мне нужно. Те деньги, что я трачу здесь, принадлежат не мне, а моей семье. — Слово «семья» прозвучало иронически. — А клад, о котором я говорю, — настоящее сокровище. Действительно большие деньги. Из которых вырастет еще больше, и еще, и еще.

— Ты правда знаешь, где он?

— Конечно.

— А у него есть хозяин?.. Я хочу сказать — другой хозяин, кроме тебя.

Огонек сигареты на мгновение вспыхнул ярче. Тишина.

— Это хороший вопрос, — наконец отозвалась Пати.

— Черт побери. Это самый главный вопрос.

Они опять замолчали. Ты ведь знаешь куда больше меня, думала Тереса. У тебя воспитание, порода, образование, адвокат, который иногда тебя навещает, и неплохие денежки в банке, даже если они принадлежат твоей семье. Но то, о чем ты мне сейчас говоришь, я знаю — и даже, возможно, гораздо лучше тебя. Хотя у тебя есть эти два шрама, похожих на звездочки, и жених на кладбище, и сокровище, которое ждет, когда ты выйдешь на волю, ты видела все это сверху. А я смотрела снизу. Поэтому я знаю то, чего ты не видела. Что было далеко-далеко от тебя с твоими светлыми волосами и белой кожей и манерами богатой дамочки из района Чапультепек. В детстве я видела грязь на своих босых ногах — там, в Лас-Сьете-Готас, где пьяные на рассвете стучали в нашу дверь, и я слышала, как моя мама открывала им. А еще я видела улыбку Кота Фьерроса. И камень Леона. Я швыряла настоящие сокровища в море на скорости пятьдесят узлов, когда за самой кормой резал воду мавр. Так что давай не будем.

— На этот вопрос трудно ответить, — в конце концов заговорила Пати. — Конечно, есть люди, которые искали его. Они считали, что имеют на него кое-какие права… Но это было давно. Теперь никто не знает, что я в курсе.

— А зачем было рассказывать мне?

Огонек сигареты дважды красновато блеснул, прежде чем Тереса услышала ответ:

— Не знаю. Или, может быть, знаю.

— Вот уж не думала, что у тебя такой длинный язык. А представь, я окажусь стукачкой и пойду болтать направо и налево.

— Нет. Мы уже давно вместе, и я наблюдала за тобой. Ты не из таких.

Снова наступила пауза, затянувшаяся дольше предыдущих.

— Ты не болтаешь, и ты не предательница.

— Ты тоже, — ответила Тереса.

— Нет. Я совсем другая.

Тереса увидела, как огонек сигареты погас. Ее одолевало любопытство, но вместе с тем ей хотелось, чтобы этот разговор поскорее закончился. Дай Бог, чтобы она больше не вспоминала об этом, подумала она. Я не хочу чтобы завтра Пати пожалела, что наболтала лишнего, говорила со мной о том, о чем не стоило, что далеко от меня — там, куда я не могу пойти за ней. А если она сейчас уснет, мы всегда сможем притвориться, что ничего не было, и свалить вину за все на порошок, вечеринку и текилу.

— Может, в один прекрасный день я предложу тебе съездить за этим кладом, — вдруг снова заговорила Пати. — Вдвоем — ты и я.

Тереса затаила дыхание. Да уж, подумала она. Теперь нам уже не удастся сделать вид, что этого разговора не было. То, что мы говорим, держит нас в плену гораздо крепче, чем то, что мы делаем или о чем молчим.

Самое большое зло, выдуманное человеком, — слово.

Вот взять собак — они такие преданные как раз потому, что не умеют разговаривать.

— А почему именно я?

Она не могла ответить молчанием. Не могла сказать «да» или «нет». Требовался ответ, и этот вопрос был единственно возможным ответом. Она услышала, как Пати повернулась лицом к стене. И только потом ответила:

— Я скажу тебе, когда наступит момент. Если он наступит.

 

Глава 8




Поиск по сайту:







©2015-2020 mykonspekts.ru Все права принадлежат авторам размещенных материалов.